Об этом-то я как раз и не подумал! Марина пожала плечами.
— Идиотский вопрос, правда? Если вы из консульства, разве признаетесь? Но, по крайней мере, теперь вы поняли, что я такой возможности не исключаю.
— Да с этими типами я вообще…
— Ну, разумеется, — кивнула Марина с натянутой улыбкой и спросила впрямую: — Кёнигсман, это еврейская фамилия? Вы еврей?
— Да.
Казалось, только теперь Марина окончательно проснулась. Она решительно придвинула к себе стул. Раздался душераздирающий скрежет металла по каменному полу. Обмахнув сиденье рукой, она пристроилась на самом краешке. Я снова почувствовал в Марине актрису. Жест и посадка казались отрепетированными, умелым театральным приемом. Как и ее взгляд, с которым она задала мне вопрос:
— Поверили, что я не убивала Майкла, только потому что вы еврей?
Ее тон был слегка ироничным.
— Да нет… Сам не знаю почему… Поверил — и все!
Я уже заранее решил быть с Мариной до конца откровенным, не представляя, как иначе развеять ее сомнения. Она меня испытующе разглядывала. Стоило бы ей рассказать о моей беседе с Лином, сказать, что я знаю адвоката, который смог бы ее вытащить. Но я не решился. Понял, что сейчас не время. Теперь инициатива перешла к ней. Марина почувствовала себя королевой бала, а мне дозволялось лишь восхищаться ее танцем. Я тупо молчал, будто актер, забывший свою реплику. Почти мгновенно она ухитрилась превратить вонючую камеру в театральные подмостки. А я стал одновременно и публикой, и актером на вторых ролях.
Марина прикрыла глаза, затем, после коротенькой паузы, их открыла, вперившись в противоположную стенку.
— Странная штука, память. В Америке, в вашей стране, я почти забыла… Хотела забыть… Начать жизнь с чистого листа! А теперь, после этих допросов, никак не могу отвязаться… Вспоминаю и вспоминаю. Будто бросилась в реку и никак не могу доплыть до берега. Даже если удается заснуть… Этой ночью мне снилась моя дорога в Биробиджан так явственно, будто я и впрямь трясусь в поезде. Был очень долгий путь! Так долго, так холодно… Десять, двенадцать дней. Может, больше, не помню точно. И столько же ночей. Сначала в ветхом вагончике с деревянными лавками. Посередке — железная печка. Там потрескивали полешки. Раскаленный металл чуть краснел во мраке. Мы отправились в путь еще до рассвета. Почти одни женщины, командированные в Горький на военные заводы. В большинстве пожилые — дочерей с внуками они успели отправить за Урал, опасаясь, что немцы возьмут Москву. У каждой — чемоданы, узлы, корзины… Захватили все мало-мальски ценное. Некоторые напялили одежку на одежку, в несколько слоев — юбки, кофты, а, бывало, сверху еще две шубы. Женщины с трудом забирались в вагон и там обессиленно плюхались на лавку. Они смеялись, как девчонки, когда наконец скидывали свои тряпки одну за другой. Из глубины вагона два-три мужичка отпускали шутки. Все — беззубые старики уже непризывного возраста. Совсем одинокие — ни жены, ни дочерей, ни невесток, чтоб о них позаботиться. Они жадно разглядывали корзины, где наверняка были и еда, и водка. Тетки их шугали, как детишек, — мол, не про вашу честь. Но, по правде говоря… Эти шуточки им нравились, тетки заливались смехом, что-то кричали в ответ. Казалось, они отправляются на курорт, радуясь будущим развлечениям. Но, когда поезд, набрав ход, миновал московские пригороды, шуточки прекратились. Никто уже не смеялся. Женщины погрузились в воспоминания. Наверняка в памяти промелькнула вся их жизнь в Москве, огромном столичном городе, где они испытали много радости и хлебнули горя. Так, говорят, бывает перед смертью. И я грустила по Москве, куда вряд ли когда-нибудь вернусь.
Марина будто забыла о моем присутствии, как уже и не видела тюремных стен. Я не решался ни сесть, ни вообще шевельнуться. И уж тем более прервать ее. Она рассказывала в той же манере, которая на слушании меня просто завораживала. Но теперь я был единственным зрителем.
— Отсмеявшись в начале пути, женщины теперь плакали. Говорили только о войне. О своих мужчинах, уже погибших или которые могли погибнуть в любую минуту, — сыновьях, братьях, мужьях. Иногда и о любовниках. Своих мужчин они называли уменьшительными именами. Рассказывали об их привычках, причудах, о том, как они с ними познакомились; чем они пахли, какие нежные слова им сказали на прощание, отправляясь на бойню. И так день за днем, только растравляя себе душу. У всех были глаза на мокром месте. А некоторые никак не могли унять рыдания. Эти каждый день напивались. Тянули водку с утра до ночи. Иначе не могли заснуть. Я только слушала, ничего не рассказывала. Женщин это не удивляло. Я была самой молодой. Что им до какой-то девчонки? Да и вообще до кого-либо.
Она перевела дыхание.
— Я добровольно взяла обязанность поддерживать огонь в печке. На станциях удавалось разжиться дровами. Но только по-быстрому, поезд мог тронуться в любую секунду. Опрометью неслась к поленнице и, захватив дров, сколько унесу, тащила их к вагону. Я была и моложе всех, и проворней. Как только соскакивала с подножки, тетки всякий раз очень за меня переживали. Некоторые громко подбадривали из тамбура. Они меня считали настоящей спринтершей. По сравнению с ними да, конечно… Я взяла в дорогу совсем немного еды, она скоро закончилась. Спутницы меня подкармливали, приговаривая: «Кушай, детка, кушай, Мариночка. Как нам без полешек-то?»
Марина улыбнулась, рефлекторно и я улыбнулся, но скосив глаз на часы. Прошла половина отпущенного нам срока. За стеклянной дверью уже маячила охранница. Марина ее не замечала. Я наконец уселся на стул. Марина и на это не обратила внимания.
— У женщин в конце концов все-таки разыгралось любопытство. Стали расспрашивать: откуда я? куда еду? Но я ж не могла им ответить: «Смываюсь от Сталина в Биробиджан», ограничивалась неопределенным: «Далеко-далеко, на восток». — «Значит, не в Горький?» — «Нет, подальше». — «В Пермь, что ли?» — «Еще дальше». На большее у соседок уже не хватало воображения — за Пермью для них расстилалась бескрайняя Сибирь. Почему я прямо не сказала, что еду в Еврейскую область? Кто ж знает, как бы они отнеслись к слову «еврейская». Я не то чтоб им лгала, а чуть недоговаривала. Нет, не вводила их в заблуждение, я ведь действительно не еврейка. Собственно, тетки и не допытывались. Решили, что я еду к сосланному мужу или любовнику, отбывшему срок в одном из бесчисленных сибирских лагерей. Таким бывало в ту пору проявление женской верности: жены, возлюбленные добровольно разделяли ссылку со своими мужчинами или селились возле лагерей, в которых те отбывали срок.
Марина уже не декламировала, а нежно бормотала, будто себе в утешение. Мне приходилось напрягать слух. Возможно, именно так она и проговаривала свои воспоминания в тиши тюремной камеры. А может быть, наоборот, это была мастерская игра на публику. Но ведь и в этом случае она могла как лгать, так и говорить чистую правду. Любопытно, что бы сказал Т. К., выслушав ее монолог? Может быть, откинул свой скепсис? Когда Марина вошла в камеру, мне показалось, что у нее ничего нет под ее балахоном. Если так, то вся Маринина защита — дар рассказчицы и собственная кожа.
— Всю дорогу я была «Мариночкой, которая едет к своему зэку». Большинство моих попутчиц сошли в Горьком, но взамен сели женщины, направлявшиеся в Казань или Пермь. Мы получали пополнения на каждой станции: вваливались новые попутчицы со своими узлами, заиндевевшие, дрожащие от холода. Мороз с каждым днем крепчал. Пробирал до костей. По ночам мы спали одетыми, укрывшись тулупами, шубами. Проехали Казань, добрались до Урала. Я была в пути уже четверо суток. На перегоне от Свердловска до Челябинска эшелон остановился из-за снежных заносов. За окном была непроглядная тьма. А наутро машинист объявил, что не меньше полкилометра путей завалено снегом. Нам всем раздали лопаты, чтобы мы расчистили рельсы. Толстенный слой снега мы разгребали весь день. Замечательный был денек, ясный, солнечный, очень морозный. Эшелон стоял на пригорке. Внизу — лес искрился инеем. С насыпи струился снег под легкий скрип наших лопат. Работалось легко. Это не рыть окопы! Даже в охотку после четырехдневной тряски и не стихавшего грохота колес. Стояла мертвая тишина. Трудились молча. Пар от нашего дыхания образовал над нами облачко, которое не рассеивалось. А стоило выглянуть солнцу, оно заискрилось, будто сияющий нимб. Женщины были настолько потрясены, что разом перекрестились. Уже ночью поезд наконец тронулся. Печки растопили докрасна. Женщины добыли снедь из своих корзин. У кого были водка или спирт, щедро их выставили. Пировали во всех вагонах.