— Мариночка, пожалуйста, не говори с ними об этом, — умоляла Надя. — Они этого не хотят. Делай вид, что ты не знаешь. Мы никогда не разговариваем об этом. Вообще никогда. Никто этого не хочет. И Матвей тоже. И не говори ему, что я тебе сказала. Он разозлится.
Они сидели, прижавшись друг к другу, на Марининой кровати. Давно наступила ночь. Надя принесла керосиновую лампу и медовые пряники, к которым они сначала даже не притронулись. Несмотря на тяжелый разговор, это были трогательные минуты. С самого приезда в Биробиджан Надя приняла ее как неожиданно, чудесным образом появившуюся старшую сестру. Марина не могла скрыть своего волнения. Она никогда не испытывала сестринских чувств. Несмотря на все, что она видела, что прожила, будучи подростком, двадцатилетняя Надя была на зависть красива и свежа. Она сохранила в неприкосновенности чистоту и мечтательность, которые и составляют подлинное могущество молодой женщины. А вот мечтательность и невинность Марины рассыпались в прах тогда, одиннадцать лет назад, на неудобной кремлевской койке. Она горько вздохнула, внезапно заново пережив, будто ожог, тот позор, что привел ее сюда. Как и все женщины в их доме, она молча хранила свою историю, и только молчание позволяло ей как-то жить с погребенной в душе катастрофой. По сравнению с Надиными откровениями Маринина драма была еще не самой ужасной.
Надя неверно истолковала ее молчание:
— Мариночка, не стоило мне все это тебе рассказывать. В нашей жизни нет ничего ужасного. Тебе с нами будет хорошо. Вот увидишь, весной здесь чудесно будет… Мошки столько, что только успевай чесаться!
Они снова рассмеялись и наконец принялись за пряники. Марина поинтересовалась, есть ли у Нади любимый мужчина.
— Любимый? Да где его взять-то? Здесь мужиков вообще нет. Я имею в виду молодых. Или надо ждать, когда кончится война, или делать как Гита.
— А что она делает?
— Она ходит к гоям. Их больше, чем нас. Они не все ушли на фронт. И им еврейки нравятся. Но я бы не смогла.
— Почему бы нет, если парень тебе подходит?
— Я совсем не уверена, что Гите эти парни нравятся. Но она говорит, что не собирается всю войну лишать себя радостей. А если фашистов придется бить десять лет, так вся ее молодость пройдет понапрасну. Баба Липа, когда такое слышит, прямо с ума сходит! Когда они ссорятся — того гляди, дом рухнет. Сама увидишь. — Надя уткнулась лицом в подушку около Марининой щеки. — Мне нужен только еврей. И чтобы красивый был, как Матвей, — прошептала она.
— А! Так вот кто тебе нужен!
— С ума сошла!
— А что?
— Никогда, только не он!
— Н-да?
Надя снова стала серьезной и, поднявшись на локте, посмотрела на Марину, нахмурив брови.
— Не смейся надо мной. Ты же знаешь, что это неправда. Матвей — не мальчишка. Он… Ему взрослая баба нужна.
— Вроде нашего политрука? Маша как-ее-там?
— Зощенко? Да нет, это она за ним бегает.
Надя ткнула Марину в грудь своим указательным пальцем.
— А он тебя хочет, я знаю!
— Да ничего ты не знаешь.
— Я Матвея знаю. Я его глаза видела. И не говори, что ты ничего такого не заметила.
Надя была права. Эта мысль не давала Марине покоя. Вдруг она подумала о другом и, будто в шутку, наивно спросила:
— Ты знаешь доктора, американца?
— Этого? Конечно. Его все знают. Он здесь давным-давно. Ты его видела?
— Он несколько дней назад в театр заходил.
— Имя у него смешное: мистер доктор Майкл Эпрон.
Они долго забавлялись, произнося имя на чужой манер, пытаясь по-американски прорычать «р».
— У тебя хорошо получается, — удивилась Марина.
— В прошлом году он немного с нами английским позанимался в больнице. Он учил всех желающих женщин оказывать первую помощь. Можно было выучиться даже на медсестру. Прошлым летом я ему немного помогала. У меня это выходило неплохо.
— А почему бросила?
— Матвей не хочет… То есть хочет, чтобы я была медсестрой, но не у американца.
— А-а!
Марина замолчала: не стоило продолжать эту тему. Она погладила Надю по щеке. Девушка продолжила:
— Я не сомневалась, что ты с ним рано или поздно познакомишься. Мистер доктор Майкл Эпрон. Мужики его не любят, потому что он американец, все время шутит на собраниях и лечит всех одинаково, что евреев, что прочих. Даже китайцев, что на границе живут. А женщины в Биробиджане все его обожают, потому что он милый, добрый и врач хороший. Говорят, роды прекрасно принимает. Правда, сейчас и беременных-то больше нет.
Надя мечтательно улыбнулась:
— Он к тебе в театр приходил?
— Нет, — соврала Марина, — я и видела-то его пару минут. Мельком. Даже лица не помню.
Это была и правда, и неправда. И, как всякая ложь, эти слова являлись косвенным признанием. Их встреча и вправду длилась несколько минут. Не более пяти. А вот лицо его она прекрасно помнила, как и все мельчайшие детали его визита. И не переставала удивляться и даже радоваться. Эпрон появился из темноты зрительного зала и одним прыжком забрался на сцену. Она отпрянула, опрокинув стул, стоявший на сцене для репетиции. Звук падающего стула заставил их на секунду застыть на месте, будто детишек, пойманных на какой-то шалости. Когда они оказались рядом, Марина осознала, какой он высоченный. Она встретилась с ним взглядом, лишь когда подняла голову. Чтобы лучше его рассмотреть, она отпрянула назад. Он неверно истолковал ее движение и запротестовал: нет, нет, не надо пугаться! Он попытался удержать ее жестом. У него была большая ладонь, но удивительно тонкие пальцы. Этот комичный жест ее успокоил. Разумеется, ей нечего было бояться.
Он развернул газету, чтобы показать ее фото. Она удивилась: это была не «Биробиджанер штерн», как ей сначала показалось, а ее точная копия — те же фотографии, заголовки и статьи, но по-русски. Название «Биробиджанская звезда» было написано кириллицей. Американец прикрыл Маринин портрет ладонью:
— Фотография неудачная. На самом деле вы такая, как я и думал.
Он говорил с акцентом: звуки будто слегка плыли, затуманивая подлинный смысл сказанного. Марина не знала, что ответить. Смешно, но она могла лишь молча и неотрывно смотреть на него. Ему на вид было чуть больше тридцати. Все в нем выдавало иностранца. Длинные, почти до плеч, рыжеватые волосы — густые и кудрявые. Не застегнутая доверху шерстяная кофта позволяла заметить почти женскую бледность его кожи. На шее пульсировала вена. Он не брился уже два или три дня, и неаккуратная жесткая щетина на его щеках и подбородке была темнее, чем волосы на голове. Щетина не могла полностью скрыть тоненький зигзагообразный шрам от нижней губы через весь подбородок. Его маленький рот словно терялся на крупном лице. Кожа на его висках и на щеках стала почти коричневой из-за постоянного пребывания на солнце и холодном ветру. Брови были едва прорисованы, а серые лучистые глаза казались от этого еще более выразительными. Лоб пересекали тонкие морщинки, а прямо посредине лба пролегла более светлая полоса от шапки. Вряд ли можно было назвать его красивым. Но это было неважно. Что-то иное привлекало в его лице и внушительной фигуре. Что-то привлекательное именно для нее, Марины. Наверно, никогда прежде она не испытывала в присутствии мужчины этого странного чувства неведомого и близкого присутствия одновременно. Это было ощущение чего-то необычного и в то же время благостного и успокаивающего. Она старалась не выказывать своих чувств, но ей не удавалось вести себя естественно или с безразличием. Эпрон сделал шаг в сторону. Теперь и он не знал, что сказать. Он просто рассматривал ее с блуждающей на лице улыбкой, будто этого созерцания ему было достаточно. Из-за шрама нижняя губа у него оттопыривалась. Теперь Марина подумала, что они оба выглядели смешно, когда стояли, будто окаменев, молча, пристально глядя друг на друга. Наконец Эпрон скатал газету в тонкую трубочку. Свет софитов золотил волоски на его запястьях. Она заставила себя оторвать взгляд от его лица и нагнулась, чтобы поднять упавший стул. Он произнес: