– В какую школу пойдешь осенью? – спросила Хайди.
– Пока не знаю. А ты?
– Папа хочет, чтобы я пошла в коммерческое училище.
– А ты сама хочешь?
– Нет. Особенно потому, что туда собираются Путте и его болваны-дружки.
Мы прислонились друг к другу, то есть я первый рискнул, а когда она сделала то же, расхрабрился, положил руку ей на колено, и там моя рука так долго спокойно лежала, что я не видел другого выхода, как подвинуть ее ближе к Хайдину бедру, что было вовсе не далеко.
– Так или иначе, я выберу французскую линию, – сказал я.
– Французскую? Ты знаешь французский?
– Non. Потому и хочу его выучить. Лучшие стихи на свете написаны по-французски. Бодлер. Рембо. Де Голль. Я имею в виду Бодлера.
Хайди улыбнулась:
– Ты уже называл его. Бодлера.
– Да, Бодлер. Хочу прочесть их в подлиннике, ясно? Иначе ведь не узнаю, правильно ли прочитанное. Так?
– Да, так.
– Я именно это и говорю, так?
– Почему ты все время твердишь «так»?
Я все говорил, говорил, причем говорил о себе. Такая у меня манера хвастать. Если на то пошло, совсем неплохо было иметь в запасе Тетушку Соффен, да и Тетушку Эмилию, и всех остальных.
– Ты знала, что карп дольше всех других рыб может прожить на суше?
– Нет.
– А теперь знаешь. Дело в том, что у карпа очень большие жабры, которые действуют как кислородный аппарат.
– Но что карпу делать на суше?
– Вот и я о том же. Что карпу делать на суше, если он живет в воде? Тут явное недоразумение. По доброй воле карп на суше не окажется.
– Разве что карп-дурак.
– Да, верно. Карп-дурак. А кстати, ты знаешь, что почтовое ведомство вынуждено ежегодно сжигать сорок тысяч писем. Оттого что их невозможно доставить.
– Почему?
– Потому что невозможно.
– Но почему невозможно?
– Потому что адрес неразборчивый. Ты только подумай, что может быть в этих письмах, а? Может, кто-то до сих пор ждет письма, отправленного тридцать лет назад. Или ждет ответа на это самое письмо тридцатилетней давности, которое не доставили по причине неразборчивого адреса, так как писавший нервничал, рука у него дрожала и он не сумел написать адрес как следует. Так?
– А что, по-твоему, было написано в недоставленном письме?
– Я тебя люблю. Что-нибудь в таком духе. Или: ты любишь меня? Не все ли равно, раз письмо не дошло. А знаешь, что от зверобоя проступают веснушки, только и успеешь сказать «заячья кровь»!
Мы опять замолчали, на столько же времени, сколько я болтал о себе. Я чувствовал себя полным идиотом. Чайной ложкой вырыл собственную могилу. Почему я не предоставил разглагольствовать другим, а сам не занялся тишиной?
– Ты закончил стихи про Луну? – спросила Хайди.
– Не вполне. Зато я написал другое стихотворение. Могу тебе прочесть. Если хочешь, конечно. Могу продекламировать.
– Да. Пожалуйста.
– К сожалению, я не захватил его с собой. Но его, между прочим, взяли в «Виндуэт», журнал издательства «Юллендал ношк». Но я помню его наизусть.
– Читай.
– После.
– После? После чего?
Я наклонился еще ближе и в конце концов передвинулся на ее лавку, а моя рука подобралась к брючному клапану, то бишь к молнии, ее надо было расстегнуть, и я уже слышал этот звук, быстрый свист. Без сомнения, это прорыв. Голова у меня была холодная, все остальное – в жару. Я руководил. Приметил местечко в ямочке на шее и готовился к долгому поцелую. После чего, как я рассчитывал, остальное произойдет само собой. Потом я прочту ей стихи, вслух, наизусть. Прочту чайкам и крабам, морским звездам и астронавтам, но прежде всего ей. И тут кто-то распахнул дверь. Мы мгновенно отпрянули друг от друга, снова сидели каждый на своей лавке. Оказалось, это Лисбет. Бегло глянув на надувной матрас, она сразу же метнула взгляд на мою физиономию:
– Ты что, и Хайди накачал?
– Заткнись, – сказала Хайди.
Она отодвинулась в угол, там тень была гуще, а Лисбет все смотрела на меня, и я ненавидел ее.
– В чем дело? – спросил я.
– В чем дело? Тебе надо пойти со мной.
– Они уже прилунились?
– Твой барачный приятель заявился, Белёк. Ты его пригласил?
– Нет. Конечно нет.
– Он прифрантился. И не хочет уходить. Упорный недоумок.
Я обернулся к Хайди, она только кивнула, словно разрешила мне пойти и освободить Ивера Малта, но я бы предпочел, чтобы она не разрешила или хоть сделала знак остаться и послать все к черту – послать к черту все, что происходило в этот вечер за пределами купальни: и Луну, и Ивера Малта, и Лисбет, и всякие там скобки, послать их к черту и остаться с ней, с Хайди, положить руку ей на бедро, приготовиться ко всему, что сулило это приглашение, однако я отправился с Лисбет.
– Это же не имеет значения, – сказал я.
– Что не имеет значения?
– Что Ивер здесь.
– Если ты намерен с ним общаться, остается сказать «прощай», а не «до свидания».
Чего она так боялась? Какая разница, здесь Ивер или нет? По-моему, она боялась еще больше утонуть в грязи, общаясь с ним, с мальчишкой из бараков. Больше я не протестовал, да и протесты мои так или иначе были половинчатые. Ведь мне тоже хотелось, чтобы он убрался отсюда. От этой мысли я избавиться не мог. Мне хотелось отделаться от Ивера Малта. Он мне мешал. Стоял на дороге. Скоро мы услышали из гостиной невнятные звуки телевизора, доносившиеся словно из-под воды. Я снова очутился между двух огней. И увяз как никогда раньше. Правда, прекрасно знал, чту выбрать. На сей раз знал. Чего проще. Я хотел того же, что и Лисбет. Нынче вечером хотел, стало быть, отвязаться от Ивера Малта. Покончить с этим и вернуться в купальню, где Хайди всю жизнь ждет меня.
Ивер Малт стоял у калитки. Я пошел туда. Он выглядел более худым, жестким и вместе с тем оробевшим. Лоб у него тоже был белее. Он не мог стоять спокойно, переминался с ноги на ногу. Одет в костюм, во всяком случае в темный пиджак и темные брюки со стрелками, даже при узеньком галстуке поверх белой рубашки.
– Я думал, у нас уговор, – сказал Ивер Малт.
Он обзавелся синяком, причем синяк не был свежим. Припухшая, почти черная тень залегла на скуле и переносице, – видимо, оттого-то лоб и казался белее, светлее.
– Подрался? – спросил я.
– Я думал, у нас уговор, – повторил Ивер. – Что мы вместе послушаем радио.
– Кое-что помешало. Я…
– Ты не держишь слово?