– Нельзя, – повторил я. – Просто нельзя.
– Ничего не случится, даже если вы ее напишете.
– Дело не в этом.
– А в чем?
– Это подло.
– Это всего-навсего буквы.
– Буквы? Это смысл, доктор Будь. Поступок. А не только буквы. Вы меня обижаете.
– Вы так сильно любите свою мать?
– Мы близкие люди.
– Опишите ее.
– Надежная. Сильная. Робкая.
– Вы узнаёте в ней себя?
– Да. Не считая того, что я не надежный и не сильный.
– Вы только робкий?
– Я ни разу не просыпался утром не робея.
– А чего вы робеете?
– Что я кого-то обидел. Что меня вызовут на уроке. Что вдруг окажусь перед зеркалом. Что кто-нибудь меня разоблачит. Что меня отвергнут. Что я стану мишенью для насмешек.
– Кто этот кто-нибудь?
– Все.
– Они действительно имеют для вас значение?
– Да.
– Вам скоро шестьдесят, Крис. Вы до сих пор боитесь, что вас вызовут на уроке?
– Я никогда не учил уроков. Мне надо чертовски много наверстать. Я никогда не справлюсь. Объем уже слишком велик.
– А вы не можете назначить себе другой объем?
Мне жутко надоел этот разговор.
– Хватит с меня ваших метафор! – крикнул я. – Черт побери, хватит метафор!
Доктор Будь дал мне ручку.
– Вы сердитесь, – сказал он. – Может, позовем Билла?
Я покачал головой, мне хотелось поговорить о другом. Я мог бы сказать, что таков мой некролог: все, что он делал, оборачивалось развлечением. Я уже это говорил? Но ведь я говорил и о том, что люблю повторения? Вот так и надо написать на моем надгробии: все, что он делал, оборачивалось не развлечением, а вечным рефреном. И снова мелькает мысль, как мало – или вообще ничего – из написанного мною похоже на то, что я пережил. Мой язык вроде как боится, виляет и уходит в сторону, насмехается надо мной. Однако ж мне хотелось поговорить о другом, и я кивнул на книжный шкаф:
– «Моби Дик»? Он тоже относится к специальной литературе?
– В известной мере – да. Вы его читали?
– До конца так и не добрался.
– Неудивительно, – сказал доктор Будь.
– Почему?
– Вы ведь узнаёте себя, а это для вас невыносимо.
– Я узнаю себя? В ките?
Доктор Будь засмеялся:
– В капитане Ахаве. Знаете, какое слово Мелвилл употребляет чаще всего, говоря о нем?
– Костяная нога.
– Нет. Одержимый.
– И что?
– Капитану Ахаву люди безразличны, если их нельзя использовать в его целях, к его выгоде, к исполнению его дела, так сказать. Ему необходимо достичь поставленной цели, сколько бы ни было смертей, страданий и гибели. Даже собственные дети для него не имеют значения. Он одержимый.
– И что? – повторил я.
– Капитан Ахав – самый яркий литературный образ, отражающий ваше состояние.
Я не понял, в хорошей или в плохой компании очутился.
– Как насчет Иисуса? Он ведь тоже был весьма упорным и честолюбивым?
– Нет. Иисус выбирал. У капитана Ахава выбора нет. В том-то и разница.
– А у него в самом деле был выбор? У Иисуса?
Доктор Будь оставил эту тему, придвинул мне бумагу, и я написал. Вот так легко привлечь меня к сотрудничеству. Я написал фразу, которую здесь повторять не хочу, что мою маму поразит болезнь и она скоропостижно умрет. Мало того, меня попросили прочитать эту треклятую фразу вслух, и, когда я это сделал – прочитал фразу о маме, мне пришлось даже пропеть, что мама умрет, причем в голову пришла только одна мелодия, «Blue Skies», которую каждое утро пели в углу квартиры, где я вырос, где свет из трех окон озарял наше счастье. Теперь я все это предал. Я предатель.
Той ночью я не спал. Билл сидел со мной. Зажигать фонарик не было нужды, свет луны наполнял комнату золотой пылью, пылью и прахом, и, конечно же, напомнил мне обо всех моих утратах.
– Мне страшно, Билл. Я написал, что мама умрет.
Билл принес стакан воды.
– Матери так или иначе умирают первыми. Если вы умрете раньше ее – это обида. И моя задача – воспрепятствовать вашей смерти.
Я взял его за руку. Рука была сухая и жесткая. Кстати, на правой руке недоставало одного пальца, указательного, раньше я этого не замечал.
Завтра я уезжаю.
Покидая «Шеппард П.», ты должен выполнить три условия. Не плакать. Не оглядываться. И сказать: Приятно было познакомиться, товарищ. Надеюсь, больше я тебя не увижу. Я выполнил эти условия и покинул своих друзей, с которыми был знаком несколько кратких месяцев и которые знают меня лучше, чем кто-либо другой. Я по-прежнему вижу их во сне. Молчу и вижу сны. Вижу сны и молчу. Тебе удается утром встать и подойти к окну, Реаб Люси, наладившая мои часы, отыскала ли ты теперь свое время? Поёшь ли ты, Красотка Рита, что в 1964-м встречала Джорджа Харрисона, застенчивого парня, который приходил в католическую школу, чтобы найти умиротворение, найти умиротворение у тебя? Поёшь ли? Подняла ли ты опять свой парус, Линда Ветровое Стекло, олимпийская чемпионка? Осмеливаешься ли ты вымыть волосы, Себялюб Джимми, осмелишься ли когда-нибудь сорвать липучки, сорвать их с обоих ботинок и пройтись босиком, не падая вверх? А ты, Проказник Тейлор, меня ты не обманешь, дуралей! Пушечный клуб! Ты прочел слишком много книг, будь осторожен с ними, особенно с Жюлем Верном, но я никому этого не скажу, разве только вот что: не путай литературу с реальностью и, наоборот, реальность с литературой. Я молчу и вижу сны, мой друг. А ты, Домохозяйка Джин Без Тоника, думала, я забыл тебя? Что нам двоим смешать сейчас, кроме дождя и крови? Я уходил от вас среди могучих дубов. Не оглянулся. Не заплакал. Знал только, что эти люди пойдут ради меня в огонь и в воду, а я сделаю то же ради них, пойду в огонь и в воду, только скажите, мы готовы, мы на старте, коль скоро нужны кому-то больше, чем самим себе. И ты, Билл, мистер Билл, по-прежнему приглядываешь за мной и будешь приглядывать всегда, но есть ли кто-нибудь, кто приглядывает за тобой в это перемирие?
Арендованный по моей просьбе автомобиль стоял на парковке у ворот. Я положил в багажник два своих чемодана, большой и маленький, сел в машину, до отказа забил бардачок множеством склянок золофта и ламиктала, знакомым дуэтом, известным также под названием «Мустанг и Аптека». И поехал, не в Балтимор, как было запланировано, а наугад, куда глаза глядят, пока не добрался до той единственной фразы, вернувшей меня к языку, который я, как мне думалось, тоже утратил: Море собирает реки.
Я остановился у ближайшего перекрестка, достал склянки, по 200 мг и 50 мг, распечатал, сперва хотел заглотить все сразу, но в последнюю секунду передумал и положил таблетки на место. Больше я в них не нуждался. Это было пугающе и одновременно чудесно. Язык выделял вещество, которое меня успокоило. Я пешком спустился к реке, окруженной странными, однообразными звуками. Там я присел на корточки, сложил руки ковшиком и погрузил в воду, черную и прохладную, текучее зеркало, искажавшее мои черты и превращавшее их в свой текучий образ, в чужака, с которым я могу жить. Эта река, Снейк-Ривер, стала первым зеркалом, в каком я увидел себя с тех пор, как мне стукнуло пятнадцать. Тут от дна отделилась тень, искристая тень, стерла мои последние летучие черты. Рыбка скользнула в ладони и осталась там, словно желая, чтобы я ее вытащил. Я так и сделал, словно то была часть большого плана. Вытащил рыбку из воды. Спинные плавники острые, зеленые, чешуйки точно покрыты лаком для ногтей. Как только я это сделал, как только поднял красивую, искристую рыбку в стихию смерти, я тоже ощутил подъем, нет, скорее, отъем, на секунду я был отъят от себя самого, произошло то самое, ради чего я раньше принимал таблетки, писал и пил спиртное. Я поднял рыбку, а река подняла меня. Я был пронизан потоком. Добрался до последней ступеньки. А затем я опять погрузил рыбку в воду, накрыл ее черным покровом Снейк-Ривер.