Никакого нет «дальше». Тут должна поработать бригада, двое-трое хотя бы рабски преданных, рабски зависимых от него человек, что сколотят ему, под него этот гроб, заколотят, зальют по поверхности жидким бетоном… и никто не готов, не согласен, конечно, на зоне на него поработать вот так, подставляя себя под стрелу, под плиту, прочность всей своей будущей жизни на воле, с теми, кто их там ждет, как Чугуева, и кого они любят. Послушание закону, конвейеру зоны — вот на что они все заложились, мужики с небольшими сроками за украденный где-то с повозки мешок ячменя и за пьяную драку с увечьями; все, что нужно от них, — отсидеть три-пять лет мерзлым овощем, и тогда приговором придушенная, полустертая жизнь снова станет законной, невозбранной всамделишной жизнью, здесь таких большинство, ну а что до «тяжелых», «зверей в человеческом облике» — это здесь они, в зоне, а не «там», в позабытом, позабывшем их мире, устроены: здесь дается им все, пропитание, место для жизни — на хрена им «туда», где не могут уже ничего? На хрена им впрягаться в углановский замысел? Волчья масть? Волчью масть не выводят на промку, вор на промке работать по понятиям не должен. Так что пусть эта мысль-идея — наивная — уползти за ограду невидимым поживет в его черепе как зеленая искра, росток под плитой, получая какие-то воду и пищу по зрительным нервам извне, чтоб развить свои корни, или не получая совсем ничего, — и тогда она быстро зачахнет. Пусть, возникнув, растут рядом с нею другие, упираясь, давясь и доказывая свою жизнеспособность хозяину.
А какие другие? Вспомнил про «своего» архитектора, не забывал — Вознесенский, спасенный, не порванный, со сведенным навеки со лба петушиным клеймом, надышался неприкосновенностью и носился по зоне надутым углановской волей шариком, обмирая, потея, подтаяв от тепла человеческих душ: здесь вот тоже, оказывается, люди! Пощадили, не тронули, поняли, и Угланов — какой человек! — обещает ему пересуд и свободу, возвращение к любимым двум женщинам. И спешил теперь делать этим людям хорошее, «обустроить пространство для жизни людей»: благодарно взвалил на себя всю проектно-расчетную каторгу по строительству и капремонту объектов и дренажной системы колонии. И бежал сейчас по полигону с планшетом и размерными характеристиками для бетонных панелей под мышкой — близорукий, беспомощный добрый придурок, самый первый из всех душ на зоне, кого он, Угланов, без сомнения (?) может наполнить сумасшедшим своим.
— О, Артем Леонидович… — Он, Угланов, сидел на бетонной плите, дожидаясь еще одного самосвала; две дубацкие туши покачивались на расстоянии, убивающем звуки. — Ух вы серый какой. От бетона вот, в смысле — цемента. Ветер, ветер какой!
— Сядьте рядом со мной. Вот, курите.
— Так ведь я не…
— Сигарету возьми, — надавил на чернильные, беззаветно, бессмысленно благодарные глазки и в голос: — Хоть убейте меня, не пойму, в чем величие вашего Нормана Фостера. Он, по-моему, только ворует у Шухова, нет? — Пусть услышат соседи, мужики, контролеры: «ну, хай-тек, он действительно очень во многом восходит…» — двое «интеллигентов» на минуту слились в непонятном и понятно безвредном, пустом щебетании. — Тихо, тихо сейчас говори. Ты, наверное, уже изучил эту зону, Вадим. Как инженер, как спец.
— Ну да, спасибо вам — можно сказать, работаю по специальности.
— Мне нужен план зоны, Вадим. Мне нужно, чтобы ты мне подсказал… — выпускал из себя в воспаленном спокойствии, бредил, оскальпированным черепом установив, осязая, кто где, на каком расстоянии стоит и что может услышать, — где тут тонко и рвется. Где можно прорыть. Две точки, две дырки, по ту и по эту.
— Вы?.. Вы?.. — вперился в Угланова, словно тому проветрила череп сквозная дыра, полезла на морде звериная шерсть и может Угланов теперь лишь рычать, пустившись обратной дорожкой с лестницы людской эволюции, вниз до упора.
— Вадим, не надо это осмыслять сейчас. — Смотрел в неспособность вместить. — Ты пойми для себя: ты ничем не рискуешь. Никто не узнает, не въедет. Никто не докажет, что мне это — ты. Полгода всего, ну год вот от силы — и ты уже будешь в Москве. Уедешь вообще из страны. Твой образ как несправедливо пострадавшего, он уже сформирован сейчас во всех СМИ, и этого уже назад не отмотать, никто ничего тебе сделать не сможет.
— Да ну при чем тут это?! — скомкав в мусор свое, тварный страх за себя, прокричал Вознесенский задыхавшимся шепотом. — Нереально, Артем! В смысле: я-то скажу, не проблема, тут любой первокурсник заборостроительного… — Голос вырос, окреп: наконец-то впервые за столько потных месяцев страха очутился в своем измерении силы, мастер однопролетных стремительных арок, хозяин пространства, точно знающий, как выпекался и в каком направлении можно прорезать вот этот земляной и бетонный пирог. — Но физически как вы, физически?!
— И не надо, Вадим, ничего представлять. — Слышал он осторожный, глухой земляной плотный стук зрелых яблок, срывавшихся с ветки, — вынимаемых словно из кладки расшатанных первых гнилых кирпичей в месте том, где укажет сейчас Вознесенский.
— Да, не надо. — Вознесенский поставил диагноз, признал: вот сидит рядом с ним совершенно иначе устроенный, параллельная ветвь эволюции. — В общем, я вам скажу, ну а дальше… — задрожала под белой, мягкой кожей кровь, и с какой-то детской гордостью взятого в хулиганский набег на запретные кущи коллективных садов, вот во взрослое грехопадение младшего зашептал обрывавшимся голосом: — Место только одно подходящее. Это санчасть. Жбанов хочет сейчас новый корпус — ну так я посмотрел и уперся неожиданно в канализацию. Вот так идет санчасть, — указательным пальцем провел по плите. — Под прямым углом флигель, в нем сортир и рентгенкабинет. Левый дальний вот угол рентгенкабинета, если брать от двери. Только дальше уж чудом каким, я не знаю, если вы попадаете в подпол, то тогда надо рыть параллельно стене торцевой. Двадцать метров — и вы упираетесь в эту трубу. И по этой трубе метров сорок — и она вас выводит на речку. Вот санчасть, если так, — это жила. Это старая канализация, не тюремная, а городская, про нее и не помнит никто. Все другие возможные… точки — это вам уже как до Китая. Кто же пустит вас только туда? Там же всё на замках и в решетках. Да и кто это будет для вас? Умозрение это. Это надо, чтоб все были в курсе, это надо купить будет всех. — Глазки дрогнули, вспомнив об углановской дикой покупательной силе. — Так ведь вы их не купите. Случай не тот. Вы, вы, вы — не тот случай. Вы — заложник, Артем, своего же размера, значения. — Зачитал тот диагноз, что, закинув башку, прочитать может каждый, как по огненным буквам реклам над высоткой. — Тоже очень смешно получается. Квод лицет Йови. Тот есть наоборот. То есть люди обычные, низовые, несчастные люди, им никто не поможет, но и вам ведь никто. Все боятся. Даже палец о палец для вас. Вы очень теперь, очень, вот даже как-то страшно одинокий человек, — вгляделся в Угланова из своего бессильно-сострадательного теплого далека — в безнадежность усилий оторвать зад от вечной мерзлоты Заполярного круга. В графе «причина смерти» напишут ему это — «одиночество».
— Зато я сногсшибательный мужчина, — усмехнулся качнувшейся мысли о маленькой, высыхающей необратимо хозяйке санчасти, не желающей жить, а тлеть Станиславе: как в любой голливудской дешевке, бесцветная моль обернется красавицей, неправдиво мгновенно растленной в сообщницы, ну а кто сказал, что он не может вот в такую дешевку попасть? Неслучайно царапнула сразу его эта баба: вот, оказывается, что он почуял — обещание, возможность отдушины, вкус проточного воздуха, вот сейчас обернувшийся запахом земляного кротовьего лаза. Может быть, эту бабу запустили сюда неспроста — для него, под него обнесчастили, вырвав что-то (пока непонятно, что именно) у нее из нутра, чтобы он мог, Угланов, заполнить пустоту, разоренное место.