— Ну-ка двинься, — пихнул сына в бок — растолкать, привариться: всегда он подавался так легко, немедленно, с восторгом становясь на отцовскую силу сильнее, даже смешных обид, ничтожных между ними не было, но вот сейчас озлился он — за маму.
Схватил его за сжавшиеся плечи, развернул и, заглядывая в горькие, злые глаза, закричал тихим, ровным, нажимающим голосом:
— Значит, вот что, мужик, я скажу тебе. Твоя мама хорошая, очень хорошая. Мы с твоей мамой встретились — и я сразу увидел, какая она, что она лучше всех, что других таких нет, и мы с ней поженились, и у нас появился с ней ты, и мы с мамой думали, что будем вместе всегда, но пойми, так бывает, что взрослые люди начинают ругаться, в общем, по пустякам… Они перестают друг друга понимать… Ведь и ты, мужик, тоже на нее обижался… Помнишь, не отпустила тебя с пацанами в летний лагерь, и ты после этого с ней не хотел разговаривать. Ну вот, и у нас с твоей мамой такое, только намного все серьезнее. У меня своя правда, у меня свой завод, на котором действительно, Леня, всегда может что-то взорваться, и тогда я немедленно еду туда, на завод, потушить там пожар, за меня его там не потушит никто. Я, конечно, бросаю ее. Я тебе обещаю, мужик, что я сделаю все, чтоб у нас с твоей мамой все стало, как было. — Угланов напрягал в себе какие-то раскаляемые нити, в нем отведенные для выделения тепла, для «быть с ней добрым хотя бы ради общего ребенка»: перетерпеть, забыть, не замечать — но не мог сделать эти слова правдивыми хотя бы для себя. — Но… все-таки мы можем с твоей мамой разойтись. Я этого, честно, мужик, не хочу, но все-таки возможно и такое, что я больше не буду мужем твоей мамы. Но мама, она и тогда для меня останется самой хорошей и доброй, я буду всегда ее очень… любить… — Сын может понять, живые, маленькие люди понимают только это слово, а не ублюдочные все «ценить» и «уважать».
— Зачем, если ты ее любишь, тогда расходиться?! — с отчетливо бездонным, беспредельным презрением заорал.
— Ты очень логичный пацан. Но, Леня, так тоже бывает. Что лучше разойтись и жить отдельно, даже если любишь.
— А я тогда, я?!. — Крик вышел несвободно, пробивая какието преграды в маленькой груди, и в закричавших Ленькиных глазах увидел то, чего боялся, больше всего для сына не хотел: «я из-за вас теперь ненастоящий!», мама с папой больше не вместе (про любовь не соврешь), их любви, от которой он, Ленька, родился, теперь больше нет — и поэтому сам он живет понарошку. — Если ты больше маме не муж — и меня тогда бросишь совсем?!
— Да ты чего, мужик? Ты же сын мой, сынок, и я буду с тобой всегда! Ты же мой, ты Угланов, мы оба Углановы! Просто мама и я — мы будем видеться с тобой по очереди. Я буду забирать тебя к себе, как только ты захочешь и на сколько ты захочешь. Мы будем жить в Могутове, летать на вертолете над горами, смотреть мои машины, краны, вездеходы…
— А если у тебя потом… как ты уйдешь… будет другая, новая жена? А если у мамы потом будет муж? Не ты, не ты! — Сын смотрел убивающе: ты, ты подсунешь мне вместо себя какого-то урода, ты уложишь в постель к моей маме холодного гада — сжимаясь от невыносимости навязанного чужака, от неизбежности поползшего, потекшего в него: «подойди поздоровайся с Игорем», «посмотри, что нам Ивлин принес», «скажи Саше большое спасибо», «я прошу тебя, ради меня, ну скажи ему „папа“, Витя так тебя любит», «он тебе настоящий отец, а тот папа нас бросил». — У меня тогда будет одна только мама! А я так не хочу! Я хочу, чтобы ты! Чтобы оба!
Кто-то, видимо, в классе ему рассказал, что случается после того, как родители с раздирающим треском расходятся, да и что там рассказывать — видит, много там у них, в школе, таких: отцы бросают мам, выкидывают родивших, отработавших и женятся на новых, ни разу не надеванных моделях человека, двадцатии шестнадцатилетних студентках филфака с покраской глаз «невинное дитя» и функцией «собачья преданность в глазах» — Шипелов, «Первый Трубный», вон женился и поджидает дочь у школьного порога воровски, это вот младшую, Полину, Ленькину «невесту», а старшая уже с шипящим наслаждением вонзает: «Ты предал нас с мамой и бросил! Запомни, ты мне больше не отец!»
— …Я не слышу ответа! Кто тогда мой отец?! — резал Ленька.
И, жжением в руке почувствовав желание ударить, Угланов единым движением вынул давно припасенное, скальпель, тесак:
— А это тебе, Леонид, выбирать. — Со знанием, как Ленька вопьется в то, как ему не потерять — отца и себя самого. — Если у мамы будет новый муж, тогда тебе, мужик, придется выбирать, с кем ты хочешь остаться, со мной или с мамой. — Загнал в живого Леньку это «или», стальное полотно. — Или со мной ты будешь жить всегда, или с мамой и ее новым мужем — всегда. Я лично ни на ком жениться, кроме мамы, вообще не собираюсь. Я никогда не приведу к себе домой чужого человека. — Ага, буду трахаться на стороне, в медицински стерильных условиях, мне это проще. — А мама — не знаю. Маме хочется счастья. А без мужа, как правило, женщины не бывают счастливыми. И поэтому, после того как расходятся, обязательно рано или поздно находят себе нового мужа. Скажи, мужик, ты хочешь жить со мной? Чтобы мы с тобой жили вдвоем? Постоянно, все время, в Могутове. Мы построим там дом, в настоящем лесу. И хоккей у меня там, в Могутове, есть, ты же знаешь. Круче нету команды в России, в ней и Ягр, и Койву, Каспарайтис, Самсонов, Набоков. Да мы Малкина купим! Вот такая арена, больше, чем «Олимпийский»! Мы с тобой каждый день на хоккей! На рыбалку, на горные лыжи, все будет! По козлам с вертолета! А мама будет приезжать к тебе, когда она захочет. И забирать тебя с собой, на сколько ты захочешь! — А вот это уж хрен! — А потом мы с ней, может, и сможем вообще насовсем помириться! Очень даже возможно! Ведь у нас же есть ты! — Что мог ответить цельный его мальчик, которого зубами делят двое и который не хочет делиться, не делится? — Не надо сейчас ничего говорить. Ты просто подумай на будущее. Ну а сейчас давай пойдем пожрем, ты же голодный…
Вертел в руках столовый нож и думал: как легко убить. Выдавить тварь с концами из-под кожи, чтоб не жалила. Два-три нажатия телефонной кнопки — и опека напишет по вот этой крысе заключение: «В ходе общения с ребенком установлено, что мать, раздевшись донага, летает по ночам на шабаши», плешивый Добровинский слизняком выгрызет мозг судье, представив всем на обозрение ее «пренебрежение долгом матери», и будет бегать вдоль вот этого забора, собачьей мордою протискиваясь к сыну между прутьев, как Поспелова — караульной овчаркой бросаясь на железно-решетчатое, что теперь навсегда между ней и детьми, продираясь сквозь заросли по вскопыченной ордами гастарбайтеров глине к своему толстячку, ненаглядному солнышку: «Сте-оо-опа! Богда-а-а-н!» — обожженно скуля и обваливаясь на руки чернокурточных приставов, привезенных физически обеспечить законный доступ матери к детям… Ты этого хочешь? Он, Угланов, себе признавался: да, хочет — руки сами тянулись к намагниченной кнопке. Поорет — перестанет. Так просто. Из жизни Леньки выдавить живую, необходимую, единственную маму.
Поспеловых-детей возили в школу и обратно, как будто сберегая от возмездия всех колумбийских кокаиновых баронов, вместе взятых: а вдруг с утробным визгом на детей набросится их мать! Отличники по недоверию к «этой тете», надрессированные ничего не брать из «посторонних» рук съестного, мягкоигрушечного, яркого, начиненного ядом, тротилом, щенки были похожи на упитанных, каких-то наизнанку вывернутых Маугли, проживших год на свалке подаренных отцом видеоигр и моделей «мерседесов»; в глазах у них, закормленных, стоял блокадный голод, — и он, Угланов, хочет сделать с Ленькой то же самое?