Ну не стоять же просто ему было, когда вот этого месили вчетвером! И даже если сделалась сейчас там, на земле, под краном этим, кровь — это как пить дать запичужили кого-то — и следаки начнут дела корытить по жмурам, то все равно, считай, все похоронено. Не раскопают, не пришьют, не обвенчают — даже такая гаденькая мысль в нем трепыхнулась. Все ж били всех, и ничего никто не видел: все до последнего козла на зоне рты заварят — то испокон и только так оно и будет. Ну а следы — да промка вся в следах, тут сколько хочешь по земле приблуды собирай и на рояле зэковские пальчики откатывай, а все равно поверх одних еще другие будут чьи-то пальчики, а рядом третьи, четвертые, десятые — и одинаково все свежие… Не выйдет.
Ревел гудок над промкой, на землю не смотрели: кто там кого погнал и положил; Кирюха и не мог башкой пошевелить, и слышно было только взрывы криков и грохот сокрушенного материального имущества повсюду — подкатывали к ним, к решетчатой их башне эти волны, все глуше, все слабей и откатились, и больше ничего уже не слышали, живые, забитые в кровь и забытые всеми, и даже завывающий, неотключавшийся гудок звучал для них как тишина, и это продолжалось, продолжалось… И в этой тишине вдруг сухо что-то треснуло, и заметалось над всей промкой разрывистое эхо, и снова — треск рвущихся ситцев, и заикающийся перестук колес на стыках рельсов, он разбегался от воротной вышки, и неизвестно там, какие были выстрелы — предупредительные в воздух или сразу в общую грудь взбесившегося стада. И быстро смолкло все, и снова от ворот в глубь полигона покатился топот, и закричали взрывами опять, но вот теперь уже устало, по-коровьи какие-то невидимые зэки — ну, значит, все, пошли цепочками тяжелые по промке, лицом в плиту укладывая всех, кто воевал.
С новой силой почуяв свою чистоту, незапятнанность перед законом, Чугуев свесился с железного каркаса и поглядел на землю, как в колодезные недра: меж пропарочных ям и ячеек опалубки дождевыми червями, жуками там и сям шевелились избитые и недвижно пластались другие, забитые страшно… И уже через миг дробный грохот прихлынул к решетчатой мачте, и увидел Чугуев со своей верхотуры чернолицый спецназ с автоматами на изготовку: в эту «Бурю в пустыне» свою не на шутку играли, пошевеливая жестко ногами лежачих и заваливая наземь поднявшихся… И как только совсем уже близко зацокало, сразу подал он голос, стараясь его сделать дрожащим:
— Помогите, ребята! Мужики, не шмаляйте, не надо! Мы рабочие тута вот двое, рабочие зэки! Безоружные оба, спускаемся! — И полез вниз по лесенке, выворачивая морду к тем троим, что закинули черные лица на кран, и еще добавлял им в лупастые бельма в круглых прорезях масок: — На бетоне работаем тут мы, бетонщики, ни хрена не вояки мы, слышь, ни во что не вязались! Под раздачу вот просто попали, как вот это вот все началось! Вот на кран сразу оба, чтоб нас не зашибли! А дружок мой не может — избили! Срочно надо в больничку, ребята, его!.. — и сорвался в нем голос: руки сдернули с лесенки — мордой в плиту!
Тряпкой, полной горячей воды, распластался под рифленым нажимом ботинка, позволяя прохлопать себя сверху донизу. И за шиворот дернули: «встал!», завернули вверх руки, нагнули, повели, отпустили, и сам побежал, зрячей кровью дорожку себе находя и как будто привычно сломавшись в хребте, враскорячку, крючком, точно так вот, как надо, как хотели сейчас от него… меж лопаток пихнули, и он полетел, притворившись, что сразу подкосились от страха и забитости ноги. Умостившись на корточках, он вгляделся сквозь режущий свет: сколько глаз хватал, стыли на корточках вкруг него зэки — в боевых свежих ссадинах, кровяных сургучовых нашлепках на бритых башках, без разбора на масти и все виноватые, — всех магнитил зрачок автомата в руках ошалелого дурня-солдатика, чьи бескровные пухлые губы всё как будто тянулись за отнятой мамкиной титькой. И прозрел он, Чугуев, уже окончательно, различая знакомые морды поблизости: лица были как будто обугленные, но в глазах жили страх и ничтожность усилия предугадать, что же с каждым из них теперь будет, как оно все теперь повернется и что им приготовят назавтра в наказание менты: обязательно стало им нужно теперь наказать за такое кого-то, и простая Чугуева мысль проломила — как же раньше-то он не почуял свиста этой бетонной плиты? Про козла отпущения, да! Надо, что ли, докапываться прокурорам до правды, кто кого наглушняк положил?! Да в любого вот, первого сколь-нибудь подходящего ткнут! Кто у нас по сто пятой? Кто сотрудника при исполнении грохнул? Валерка! Был на промке он? Был! Раз тогда человека убил, то и в этот раз мог! Кандидат подходящий! Продавила его милицейская эта вот правда: навсегда он убийца для них, для людского закона, несмываемой меткой помечен, и как только где кровь рядом с ним, то не может он быть ни при чем! Думал: все уже знает про свою он вину, как она избывается, чем она откупается, — оказалось, что этого мало, что в любую минуту припаять его могут к чужой, не его рук мокрухе. С настоящей силой почуял, чем пахнет из могилы убитый сержант Красовец, как оттуда, из ямы, добивает в сегодняшний день трупный яд, до сих пор не просохли и не высохнут руки от крови у него никогда, хоть на чем их суши — лишь мокрей и мокрей, и всегда тебя люди закона найдут и затравят по этому запаху. Вот сейчас этот день наступил, когда бились и как пить дать убили другие, а запахло сильней, чем от них, — от тебя. И как будто уже из толпы его выхватил наведенный прожекторный свет, и вне всяких логических доводов жрал его страх, и уже будто вещее чувство окончания всей жизни заглотило его: заслужил он такое, Валерка, обращение с собой, и никто за ним по-матерински на земле не следит и не видит, как он бережется от новой нечаянной крови.
4
По свободной, до звона натянутой хорде неуклонно летел его поезд. На лету неумолчное радио оповестило: сегодня в ходе спецоперации сотрудников СКП и РУБОПа был задержан известный бизнесмен Николай Ковбасюк, в настоящее время генеральный директор Новороссийского морского порта, в результате осмотра автомобиля марки «мерседес» был обнаружен полимерный пакет темного цвета с пистолетом Макарова и двумя магазинами… В ходе оперативных мероприятий был задержан водитель, сбивший насмерть и скрывшийся… Им оказался сын известного политика, депутата Государственной думы Сергея Шигалева… — колесо на лету провалилось в сопливую лужицу, подлетело и снова завращалось по ровному. Годовой оборот стивидора — сто пять миллионов тонн грузов, и Угланов погонит свою сталь через эти ворота в Аравию, Африку, Индию, никогда не затрачивая на транзит ни копейки. С этим все — время переключиться на прямую трансляцию из Государственной думы: если Новороссийский стивидор — это собственный задний проход, мышцы малого таза или как его там, то башкирский реактор — это необходимый дополнительный орган непрерывного кроветворения. На экране размером с две пепельницы мало кто копошился на привычно засеянных через пять — десять кресел грядках думского амфитеатра, появилось табло, просияло рабски все одобряющим синим, согласием, «ЗА» — и волной подняла его и понесла сила личного атома, взятой во владение ядерной станции… разогнался и вылетел к рафинадному Белому дому.
Распрямился во весь углановский, несуразно-пугающий рост и пошел по привычной, пробитой навсегда крупным зверем прямой. Вот на этой короткой дорожке всегда чуял он свою молодость, слышал скрежет и лязг нереальных, нестрашных бронетанковых долгих колонн по натертому жирно проспекту: танки лили стальные ручьи будто сами, неуклонно и слепо, без водителей за рычагами, все поехало и разгонялось само; вспоминал оцепление из лопоухих солдатиков в непомерных, неладно сидящих бушлатах и касках, баррикады из жалкого лома каких-то словно детских площадок, песочниц, котелки, рюкзаки, плащ-палатки, гитары, кочевые костры стройотрядов на этой вот площади, рок-н-ролльные гривы, спецовки и джинсы бунтарского ювенильного моря, упругие движения, пылающие лица, братания всех со всеми — «за свободу!», «весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…», сияющие ликованием прекрасные бараньи глаза влюбленного во всех неистового Бадрика, сразу полезшего на бэтээры обниматься с солдатней — с непринужденностью и ловкостью сбежавшего из зоопарка павиана: «а вот скажут стрелять в меня — будешь стрелять?», и ехидный Ермо оказался затянут в это столпотворение бесстрашных придурков, в ощущение присутствия при сотворении мира; мускулистое пламя толкается в бочках и царапает огненной пылью чернильную тьму, и уже не понять, где ты в этой центробежной воронке сейчас — то ли у стен роддома русской демократии, то ли на первой каменной стоянке человека.