А вот Сашка, тот, наоборот, подымался стремительно в люди, подгадав угодить в восходящий поток самого будто воздуха времени; вот умом уродился непонятно в кого — это он, Анатолий, когда еще понял, и расперла Чугуева гордость, когда сын после школы протаранил кирпичную кладку огромного конкурса в Московский(!) институт(!) народного хозяйства им. Плеханова, выжал красный диплом и вернулся по распределению в Могутов — в синих джинсовых брюках и кожаной куртке, все такой же и неузнаваемый, причастившийся будто в Москве чрезвычайного тайного знания, недоступного темной родне и рабочему классу вообще, — будто меченый, избранный, навсегда оторвавшийся от изначального предназначения сталеварного рода Чугуевых, навсегда прикрепившийся к строю, отряду образованных высоколобых. Младшим экономистом устроился в плановый комбинатский отдел — высоко над землей, над цехами. Пригласили инструктором в заводской комитет комсомола, и по этой вот линии комсомольской пошел вверх и вверх. С кумачовой трибуны перед массой одно говорил — ну, «да здравствует…» там и «крепи…», а вот дома — диаметрально противоположное. Что завод их великий — давно живой труп, динозавр умирающий, просто слишком большой, чтоб увидеть, что он умирает; да и что там завод? СССР целиком — тот же самый начавший подыхать динозавр, скоро гикнется все, экономика плановая, и начнется такое, что и самой мощной башкой не постичь, а не то что чугунной чушкой рядового могутовца.
И ведь вправду теперь каждый день начинался с «чего там, в Москве?», с понимания, что уж куда-то совсем не туда прет клейменый чернильной кляксой комбайнер ставропольский… Новый год был какой-то совсем не такой, бой курантов похож на обратный отсчет… И вот на тебе! Грянуло! Всю страну и Могутов, словно мамкина норка, накрыла реформа, выводившая из обращения сторублевки с полтинниками, и рабоче-крестьянские полчища осадили сберкассы, безнадежно давились, продираясь к приходно-расходным бойницам, — ничего уже больше не держало Чугуевых в покупательной силе, все двенадцать их тысяч, что скопили за жизнь, отсекли от них, словно стальным полотном, перемычкой стеклянной в окошке сберкассы.
Через сутки Чугуев свихнулся от стыда, суеверного ужаса, став опять богачом, невозможным, — это Сашка, уехав в Челябинск дней за пять до начала «всего», начал слать им оттуда переводы из разных отделений почтовых. Будто лично ему кто-то прямо из Кремля позвонил, из Минфина. И ведь знал, голова, как все можно сберечь до копеечки, — вот как раз переводом почтовым, — позвонил по межгороду: мама, требуй выдачи только червонцами. В извещениях желтых картонных были бисерной прописью страшные суммы — пять тысяч рублей! и умножить на пять! а кому вот еще, кроме матери с батей, если он высылал переводы такие же? Это что ж за зарплата такая, откуда? Двести двадцать же эр у сыночка оклад. Аж с рычанием на сына по приезду набросился: это где ж заработал ты столько, сколько мы всей бригадой за год не подымем? И услышал в ответ: бизнесмен я, ты понял? Ну а как ты хотел? Это вам, извини, к подаянию не привыкать, а я жить хочу так, чтоб иметь эту жизнь, чтоб она подо мной прогибалась, а не я чтоб под ней. Нет, ничего уже не понимал Чугуев в новой жизни, в прибывающей быстро воде, проломившей и вырвавшей все стальные затворы всесоюзных плотин. Обесценивалось все: могутовская сталь и человечье усилие по производству несгибаемо-прочного изделия, исполинские идолы прежних богов и погибших героев, проржавевшие кости под домнами-жертвенниками, русский пласт чернозема, торжество покорения открытого космоса, беззащитное детство, рабочая старость, и фамилия рода, и имя отца, и значение родины в целом.
Хорошо воевать с ясно определенным врагом, знать, откуда ударит, и паскудно — страшиться неизвестно чего, день за днем изнывая от пытки пустотой неизвестности: что там дальше готовится вслед за мгновенным обнищанием масс, за порожними полками гастрономов и универсамов. Может, кончится хлеб вслед за мясом и маслом — ведь опять легли в руки народу продуктовые карточки. Ничего не осталось в химической формуле времени, кроме чистого страха, страх стал воздухом будущего, страх стоял по глаза. И паскудней всего было то, что ты сам, вроде сильный, не старый еще, ничего тут поправить не можешь и не годен вообще ни на что. Только рыскать и грызться в помойке за кусок пропитания — вот к чему свелись жизнь, назначение их рода и чугуевской личности.
БРАТЬЯ
1
Водитель Коля подогнал к крыльцу заводоуправления «мерседес» — Чугуев влез на заднее господское и двинулся по своему металлургическому городу: четвертый год уже, а все никак не мог привыкнуть к ощущению: неужели вот «он» — это я? Это я и никто другой больше стал в неполные тридцать самодержцем всех этих восьми тысяч гектаров углеподготовительных, коксовых, доменных, кислородно-конвертерных, сталепрокатных цехов, агломерационных двух фабрик, сортировочных станций, газгольдеров, ступок теплоцентрали и восьмидесяти тысяч живых крепостных сталеваров… пусть теперь и стоит половина египетских по размеру и мощности домен, мертво закоченев чугуном изнутри, — как брюхатые идолы древнего племени, чье имя никогда не будет произнесено и письмена на каменных боках болванов — расшифрованы.
Шансы его, Чугуева, стать кем-то кроме того, кем было предначертано, изначально равнялись нулю. Вранье, когда вздыхают о лифтах социализма, способных вознести детей простолюдинов под рубиновые звезды; сперва, конечно, было еще можно, на заре прекрасного и яростного мира, до претворения в реальность плана ГОЭЛРО, взмыть в академики, в министры — из горячего цеха, от черных котлов, но к рождению Саши лифтовые кабины вмерзли в лед низовых этажей, остались нарисованные двери; дети рабочих и крестьян вставали с малолетства к фрезеровочным станкам на основных для них уроках трудового послушания, чтоб простоять за ними будущую жизнь и передать мозоли по наследству. «Ломоносовский тип» отличался от чернорабочих дебилов только локализацией и природой «мозолей» — на подушечках пальцев и под лобной костью: жрали то же, оттуда же. Высоко над землей жили отпрыски красных князей — у этих было все: спецшколы с преподаванием предметов на английском языке, черная «Волга» с молчаливым холуем-шофером, синие джинсы с медной молнией в ширинке, по папиной «вертушке» заказанное место в МГУ или МГИМО… А были еще выродки директоров универсальных магазинов, начальников отделов маннонебесного распределения и сбыта, главных врачей и главных инженеров… И только потом, подо всеми — Чугуев.
Жизнь коротка, настолько, что сил хватает на один рывок: дед вырвался из хаты на завод, в барак, орденоносцы и в могилу, отец — в частный дом с огородом, Валерка, старший брат, — по рельсам проложенной отцом одноколейки, с досрочным перевыполнением нормативов и пенсионным подаянием на дожитие. С первых, казалось, проблесков сознания Саша понял: он другой. Нет, не умней, не даровитей, не сильней всех окружающих могутовских детей — дело не в этом, главное не это. Он ненавидит предопределенность. Вот до сих пор не знал, откуда в нем подобное взялось: как все, пионерскую клятву давал, как все, намеревался стать пожарным, летчиком-полярником, как все, смотрел на собственного брата с восхищением, завистливо и безнадежно силясь во всем ему, Валерке, уподобиться. Руками могущий гнуть гвозди, антоновские яблоки давить в сочащуюся смятку, немного сам как будто изумленный избытком даровой врожденной силы, Валерка был кумиром главным на районе, и девки все к Валерику магнитились — к его грубо-красивому, тяжелому лицу, к осклабу белозубому каленому, к нагло-веселым плутовским глазам, умеющим вклещиться и не отпускать добычу, вот прямо обмиравшую в предчувствии эротического чуда, — а он, Чугуев-младший, рядом с братом приобретал прозрачность пустоты, настолько его все не замечали. Все время ощущал непокрываемую пропасть превосходства, полученного братом при зачатии задарма. Пока не залипали оба на одну, еще ему дышалось как-то, Саше, но вот хлестнула их обоих по глазам безумная, кривая сила женского начала — вот эта девочка, меняющая улицу, погоду… и, не колеблясь, сразу же к Валерке подалась… о, это ошалелое от счастья Натахино горячее лицо… А он остался, Саша, на обочине отбросом, плевком в каблучной вмятине, окурком, растертым по асфальту братским сапогом. Не совладать, не заселиться, не втолкнуться туда, где тебя не хотят. Но жило в нем неубиваемое убеждение, что сможет он, не нужный, отбракованный, за счет других достоинств извернуться — за счет проворного и гибкого ума, за счет терпения, за счет чугунной задницы — и не мытьем, так катаньем взять над Валеркой верх и, уж само собой, надо всеми остальными… себе такой добыть удел, что эта девочка будет кусать подушку по ночам, не понимая: как же проглядела, не на того поставила, купившись на бессмысленную стать, на эти мускулы стальные и прищур непогрешимый — пустозвона, болванки, из которой ни капли загаданной жизни не выжать.