— Это — точно, — покосившись на Олега, молвил Джон. — Кстати, добавлю: здесь располагающий к хорошему настроению климат. Уже зима на носу, а мы будто на пикнике в Южной Каролине…
Худой Билл, подумав, сказал что-то серьезное и по поводу климата.
— Ну, и чем ты будешь заниматься в Америке? — спросил Серегин Джона. — Купишь очередной кинотеатр?
— Неважно — чем, — ответил тот. — Меня влечет притяжение Америки. А тебя — притяжение женщины. Но ведь и притяжение Америки — тоже… Дух моей страны въелся в тебя навек, как пороховой дым в солдата. Я не прав?
— Ну да… — горестно кивнул Серегин. — Но я не могу болтаться, как «Летучий Голландец» между двумя берегами. Хватит!
— Значит, в тебе есть характер, — покладистым тоном произнес Худой Билл. — Скажу больше: вся твоя история вызывает во мне зависть… И теперь я не верю, что любовь — это химия. Я влюбился только один раз, в начальной школе. Это была прекрасная девочка. Мы даже целовались… Потом мне попадались только одни суки. Опасаюсь, что сейчас моя первая и последняя богиня ничем не отличается от этих стерв. Но пусть ее светлый образ…
— Жаль одно, ты выпадаешь из нашей компании, — перебил его Джон, обернувшись к Олегу. — Чувство любви — величайшее чувство. Но чувство дружбы — это тоже чувство любви.
— Без тебя нам будет одиноко и даже очень, — подтвердил, качая головой, Худой Билл, проявляя неслыханную сентиментальность, таящуюся в его загадочной душе.
— Я стремлюсь к вам, но должен остаться здесь, — ответил Серегин.
— «Должен» — это плохо, — поразмыслив, заметил Худой Билл.
— Ладно, пора, как бы и не хотелось расставаться, — сказал Серегин, вставая.
— Уж эта осенняя меланхолия! — крякнул, поднимаясь с места, Джон. — Действительно: пора! Во Флориду! Наша песенка спета. И гонорар за нее уплачен.
ОТЕЦ ФЕДОР
Если ранее и подумать не мог Федор, что его мечте стать священником должно сбыться, то уж никак не предполагал он свое положение в сане, обремененным заботами, далекими от смиренной духовной должности. Собственно, заботы эти он сам на себя и возложил. Еще до восшествия в храм пришло осознание, что бушующую за его стенами греховную жизнь нельзя усмирить и подправить в узком пространстве церкви, когда ее представители, покорно сникнув в осознании уже свершенного ими зла, пытаются отмолить его, а, отмолив, как им наивно кажется, вновь устремляются в привычную грязь своего бытия. Да и все ли пойдут каяться? И всем ли нужна церковь? И даже искренние в своем порыве приближения к Богу, едва ли обнажат душу перед каким-то попом…
Тюрьма сделала его сознание логичным, жестким, нацеленным на холодный анализ, прогноз и — непременные целесообразные действия.
Он поставил перед собой цель: его церковь должна стать магнитом, объединяющим своим притяжением все население огромной округи. Но объединить его можно, влияя на жизнь социальную и прямо участвуя в ней. Вот почему демонические большевистские умы первым делом отлучили церковь от государства, ибо уясняли невозможность сосуществования двух религий в благословении на добычу паствой хлеба насущного.
Дележ хлебов рождал грехи. Хлеба же добывались и созданием атомной бомбы, и уничтожением непокорных, и поворотом рек, и снесением городов. Жрецы новой религии бестрепетно брали на себя всю ответственность за содеянное массами, а массы, освобожденные от спуда наказуемой причастности, тупо и счастливо следовали предписаниям сверху. Церковь новой коммунистической религии отличала отменная иерархия, курирующая все и вся. Попасть на нижнюю ступень иерархии, заполучив партбилет, считалось высочайшим жизненным достижением. Лишиться партбилета за разоблаченный грех — катастрофой.
Эти принципы в построении им общины Федор посчитал основополагающими, хотя никаких партбилетов никому не выписывал, а взносы предпочитал брать трудами, причем — каждодневными.
Причины падения коммунистической церкви лежали на поверхности: зажравшаяся, оторванная от народа верхушка с назначенными для себя привилегиями, формализм и бюрократия, «железный занавес», уравниловка, цензура, наглый диктат госбезопасности и разнузданность милиции. И пускай система как таковая работала, однако люди утратили веру в нее, зато крепли среди них настроения сугубо индивидуальные.
Эти камни преткновения на путях народа к отчужденной от него власти надо было раздробить и рассеять в щебень хотя бы на здешней земле. И он, и Кирьян, — владелец и распорядитель округи, жили скромно и были доступны каждому. Этот самый «каждый» знал, что в любой тягости его не бросит община, чьи законы, в свою очередь, нарушать категорически не следовало. Правом на выход из общины располагал каждый, но желающие таковым воспользоваться насчитывались на пальцах. Дорого стоил вход в общину, выход был бесплатен, а возвращение — практически невозможно. Дивиденды и зарплаты распределялись согласно трудовому и интеллектуальному участию. Идиллия прошлых русских общин отвергалась напрочь, их э кономика, когда одни пахали, а другие пили, себя не оправдала. В здоровом и жизнеспособном сообществе требовалось соединить принципы частничества и коллектива.
Но главный стержень — сплоченность людей, недопустимость разброда и отчуждения. Каждый житель знал каждого милиционера, так и не привыкнув к определению «полицейский», а к главе безопасности своего маленького государства, то есть, к нему, Его Преподобию, приходили с сокровенным, без тени страха, ибо он в первую очередь был щитом обороняющим, а уж мечом карающим — постольку-поскольку.
Как-то, при решении спорного вопроса, Федор обмолвился Кирьяну:
— Ты у нас — царь, твое слово — крайнее…
— А ты у нас Патриарх и Малюта Скуратов в одном лице… — рассмеялся тот.
— И еще — татарская Орда у нас под боком… — невесело усмехнулся тот. — Хорошо, пока без оброка обходится.
— Эх, где тот самый Дмитрий Донской?
— Найдем его, нужда заставит…
И — заставила. Только разгромили врага не былинные герои, а сторонние ребята с Запада, впитавшие в себя его целесообразную бестрепетную жестокость, обязательный профессионализм в ремесле и привыкшие к добросовестному исполнению работы за оговоренный куш.
С последствиями их деяний теперь предстояло разобраться самостоятельно. Как и со многими иными тягостями.
Сейчас он стоял на пороге милицейской камеры предварительного заключения, одетый в строгий черный костюм и в столь же черную траурную рубашку, составлявших его светский «прикид». И был готов к роли опричника-пытателя, хотя никаких цепей, оков и прочего железа в неуютном бетонном помещении не присутствовало.
А присутствовал в нем казенный стол, два стула, он, Федор, и — жилистый, сильно побитый мужик с прозрачными злыми глазами, трапециевидной шеей, вылезшей из мускулистого туловища и могучими руками, притороченными к спинке стула пластиковыми «браслетами».
— Ну-с, Гаврюшин Павел Сергеевич, старший лейтенант разведроты наших славных десантных войск, — начал Отец Федор. — Расскажи, каким образом довелось нам встретиться на сей благословенной земле…