— А я впервые говорю с заблудшим пасынком Америки. И чувствую сейчас ее суть, исходящую от тебя. Вот мы и столкнулись: две цивилизации. Две разные природы. Непримиримо чужие.
— В чем разница? — спросил Серегин.
— За нами, русскими, — века истории и культуры, — сказал Федор. — Когда у нас процветал в своем великолепии Большой театр, Штатов, как таковых еще не существовало. Их культура — тотальное заимствование. Их цель — перекройка мира сообразно интересам их бизнеса. Их религия — религия доллара, обязательная для всех. Отступивший от нее тут же оказывается на помойке, в кювете и — погибает. Америка — территория зарабатывания денег, тут же уплывающих у ее рабов сквозь пальцы. Там повсеместно декларируются главные ценности, такие, как труд, патриотизм, семья… Как и в Европе, сателлите Штатов. А что выходит на поверку? Торжество извращений, утрата национального под давлением негров и арабов, использующих идиотизм демократии. Американское же нивелирование личности во имя доллара — иллюзорной бумажки — вообще путь в ад. А если этот ад победит, что будет? Глобальная деградация Божьей идеи?
— Насчет Америки — это вы зря, — возразил Серегин. — Там тоже есть крепкие общины.
— Я повидал их, — кивнул Отец Федор. — Потратил на это деньги и время. Дабы непредвзято разобраться во всем. Был у дремучих мормонов, у баптистов с их театром вместо церкви, был в Пенсильвании у амишей, где пашут землю на лошадях, ездят в кибитках и носят средневековые германские одежды, соблюдая традиции прапрадедов, и где молятся по домам за закрытыми дверьми… Краеугольная икона между тем везде одна и та же — доллар… Единственно, наличие тамошних религиозных сообществ отвлекает паству от бандитизма. Это роднит их с православием.
— А чем отвлекает-то? — спросил Серегин.
— Чем? Главной сдерживающей силой: страхом возмездия. На этом страхе держатся все государственные уклады и законы, армейское единство и семья, где у старшего имеется плетка для непослушного младшего. Тут стоит заметить, что, если бы не мы с Кирьяном, наш анклав давно бы стал крупной криминальной вотчиной, каких десятки в стране. Но Бог вразумил нас ступить на иной путь. Он будет долгим. Здесь — один из форпостов настоящей России. Хотя порядок тут, не скрою, тоже держится на страхе. И на авторитете вождя, перед которым трепещут. Все те, кто пришли на смену Сталину, были объектами насмешек среди народа. А он — никогда, потому что олицетворял эпоху, а эти же — времена и моменты. Он внушал любовь, ненависть, восхищение, ужас, но никак не пренебрежение. Потому что строил империю, а не виллы для себя и своих подручных. Потому что был личностью. Хотя, как понимаю теперь — любая личность — это совокупность страхов и ее попыток отвлечься от них… Сталин — не исключение.
— С этим — соглашусь, — сказал Серегин. — А вот с другим… Вокруг вас — чужеродная вам страна, и вы — лишь ее экзотическая часть. Вокруг — пространство, где всем командуют воры. И она столь же безнравственна и безнадежна, как и то государство, где всем командуют полицейские. Общество, власть над которым разделена между этими силами, сросшимися друг с другом, — та же зона. И недаром мир старается огородиться от нее, дабы существовать поодаль.
— Поодаль — ни у кого не получится, — донесся ответ. — Другое дело, наши ура-патриоты могут довести страну до ручки. Они упорно не хотят признать ее катастрофический развал. А между тем — есть простые цифры. В советское время наш валовый национальный потенциал составлял шестьдесят процентов от американского, сейчас — шесть. Силы НАТО и наша армия идут в сравнении — один — также к шестидесяти. Мы уже не субъект мировой политики, а объект. Субъекты — государства-хищники. В такой ситуации у нас должна быть не стратегия тигра, которого все боятся, а стратегия скунса, с которым лучше не связываться. Скунса не любит никто, но все его уважают. И когда мы с Кирьяном выстраивали здесь свой анклав, то, великолепно представляя свои масштабы и возможности, руководствовались именно этим принципом, гордыня нас не обуревала. А тот западный мир — что, мир правды и истины? Тот мир — сгусток эгоизма, лицемерия и приспособленчества, глубоко прячущий свои пороки. Мне обидно, что величественная красота Ватикана — всего лишь декорация для религиозного помпезного шоу, а его курия — политбюро, где за яркими рясами кроются педофилы, дельцы и циники. Нет, мы не пойдем их тропой, утрамбовываемой по ходу — впереди идущими стальными катками. Мы идем пешком по земле, ощущая ее, стирая ноги, сбивая ступни о камни. Сейчас же ты расчистил перед нами большое препятствие. Так что входной билет в наше сообщество, в нашу крепость, считай, у тебя на руках.
Серегин помолчал. Затем произнес, словно через силу:
— Я готов к служению, но не к рабству.
— Ага! Готов идти на фронт, но не в армию. Да ты просто тяготишься рутиной и исполнением каждодневных обязательств. Хотя чутье мне подсказывает, что в нашей тихой обители ты не дашь себе соскучиться.
Дверь в беседку отворилась. Серегин, сидящий к ней спиной, не видел, кто встал на пороге, но по лицу собеседника, ставшему отрешенным и замкнутым, понял: вот то, ради чего он здесь…
— Мы увидимся позже, — сухо кивнул ему Отец Федор, вставая из кресла и направляясь к выходу.
Серегин тоже поднялся, с трудом заставив себя повернуться.
Перед ним стояла Аня. Та же. Только еще красивее, еще желаннее и до озноба, до обрыва дыхания — любимая… А рядом с ней — худенький, складный мальчик с высоким лбом, короткой челкой и ясными доброжелательными глазами.
— Я пришел, — поведал Серегин осипшим голосом. — Навсегда, если не выгонишь…
До того он сочинял множество всяческих повинных речей и также прогнозировал разнообразные ответы на них, однако сейчас все речи и ответы отчего-то забылись, и в голове гудела пустота, а в душе перемешались надежда и страх, как перед прыжком с обрыва.
Отстранив мальчика, она молча подошла к нему, вытянув руку, провела ладонью по его щеке. Он хотел перехватить эту руку, прижаться к родной, незабытой ладони губами, но она убрала ее.
Он видел ее отчужденность и чувствовал, что все ее разочарования уже позади. Она растратила те слова, с которыми могла бы к нему обратиться.
— Я был предателем и негодяем, — сказал он просто и убежденно, без всяких мыслей, как дышал. — И не потому, что так, дескать сложилась жизнь, как оправдываются слабаки и подонки. Да я и был подонком и слабаком. И мне приелась такая роль. Сейчас я хочу сказать одно: моя жизнь без тебя бессмысленна. Но я ничего не прошу, я не имею на это права.
Она осторожно и нежно обняла его. Сказала на выдохе, бездумно:
— Эх, Серегин… Может, я люблю не тебя, а свою любовь?
И сын обнял их, и ощутив на своем поясе это объятие, и прежний запах ее щеки — запах осеннего прозрачного яблока, Серегин заплакал. И все темное выходило с этими слезами, и лопнула стальная капсула, рассыпавшись недовольно истлевающей ржой, и теплая властная волна любви, — неизжитой, вырвавшейся из-под спуда наносного шлака, заполнила его.
И — отрезвил голос сына, взрослый и грустный: