Консуэло сидела на подлокотнике кресла прямо передо мной у открытых в ночь окон. Я видел ее профиль. Ее светлое лицо, золотистые волосы, снежная белизна шеи растворялись в золотом ясном сиянии луны, и она казалась статуей без головы, исполненной застывшей печальной грации. На ней было шелковое платье цвета слоновой кости, этот телесный цвет в лунном блеске становился матовым бледным цветом античного мрамора. Я чувствовал присутствие опасности как присутствие чего-то чужеродного, чего-то вне меня, совершенно со мной не связанного, наподобие предмета, который можно рассмотреть или потрогать. Я уже готов был протянуть руку, чтобы дотронуться до руки Консуэло, движимый мыслью коснуться чего-то вне меня, чтобы сделать нависающую над нами опасность и свое собственное смятение предметными, когда страшный взрыв разорвал ясную ночь.
Бомба упала в переулке Паллонетто, сразу за оградой сада. Несколько секунд мы не слышали ничего, кроме глухого скрежета падающих стен: потом до нас долетел подавленный стон, еще неуверенный, отдаленный зов, один только крик, одно рыдание, отчаянный бег охваченных ужасом людей, яростный стук у парадного входа дворца и голоса слуг, пытающихся перекричать растущий шум, который приближался, нарастая, пока не ворвался в смежную с гостиной библиотеку. Мы распахнули дверь и остановились у порога.
Посреди зала, освещенные розоватым светом канделябра в руках испуганного недовольного слуги, стояли, сбившись в кучу, растрепанные, большей частью полуодетые женщины, они стонали, плакали, пронзительно кричали, хрипло, по-звериному выли. Все смотрели на дверь, в которую вошли, словно страшась, что смерть, от которой они бежали, войдет и настигнет их. Женщины не отвели взгляд от двери даже тогда, когда мы, тоже возвысив голоса до крика, попытались ободрить и успокоить их. Когда же они обернулись, мы были ошеломлены. Нам предстали звериные лики: изможденные, обескровленные, в болячках и пятнах (которые я принял вначале за пятна крови и которые потом оказались грязью); мутный неподвижный взгляд, грязная слюна в углах рта. На мокрые от пота лбы, плечи, грудь спадали спутанные волосы. Многие, застигнутые во сне, были почти голыми; стыдясь, они пытались краем платка или руками прикрыть впалую грудь и костлявые плечи. В центре этой обезумевшей женской толпы стояли бледные испуганные дети, они следили за нами из-за юбок странно враждебным, неподвижным взглядом.
На столе лежала кипа газет, и князь Кандиа попросил слуг раздать их несчастным, чтобы те прикрыли наготу. Эти женщины были, если можно так сказать, соседками хозяина дома, он называл их по именам, как давних знакомых. Ободрившись, то ли от мягкого света свечей в канделябрах, которые прислуга тем временем расставляла на библиотечных полках и на столе, то ли от нашего присутствия, а скорее, от присутствия князя Кандиа, которого они звали «o signore», а может, просто оказавшись в богатом помещении со стенами, украшенными золочеными книжными переплетами и мраморными бюстами, стоявшими в ряд на книжных полках, они понемногу успокоились, перестали кричать и лишь тихо стонали или молились, взывая к милосердию Богородицы. Потом женщины и вовсе приумолкли, и только время от времени на неожиданный всхлип ребенка или чей-то далекий крик в ночи кто-нибудь из них отзывался приглушенным поскуливанием, как раненая собака.
Хозяин приказал принести стулья, кресла, подушки, и все женщины молча расселись. Наступила тишина. Потом хозяин предложил всем вина, извиняясь, что не может дать хлеба за неимением такового, – времена были нелегкими и для господ, – и приказал приготовить детям кофе.
Когда слуги, разлив вино и поставив графины на стол, отошли в ожидании приказов в глубину зала, мы с изумлением увидели, как из угла библиотеки выкатился маленький согбенный человек, подошел к столу, двумя руками взял еще почти полный графин и стал обходить всех, добавляя понемногу, пока графин не опорожнился. Подойдя к хозяину, он неловко поклонился, прохрипев: «С позволения вашего превосходительства», налил себе бокал из другого графина и выпил его одним духом.
Только тогда мы разглядели, что это горбун, человек за пятьдесят, лысый, с длинным худым лицом, черными усами и черными глазами. Смешок прошел по залу, кто-то окликнул его по имени: «Дженнарьелло!» – он повернулся на голос, видимо, знакомый, и улыбнулся приближавшейся к нему с протянутыми руками немолодой уже, полной и рыхлой женщине с усталым лицом. Тут все окружили горбуна: кто-то совал ему бокал, кто-то пытался вырвать из рук графин, одна женщина, словно одержимая, принялась тереться своей увядшей грудью о его горб, развязно смеясь и крича: «Вот так подфартило, смотри, какая удача привалила!»
Хозяин сделал слугам знак не вмешиваться, он с удивлением и неодобрением наблюдал эту сцену, которая в другое время, возможно, показалась бы ему забавной и заставила бы улыбнуться. Я стоял рядом с Джеком и поглядывал на него: он следил за происходящим строгим взглядом, в котором сквозило недоумение. Консуэло и Мария Тереза спрятались за наши спины скорее от смущения, чем от страха. Тем временем горбун, которого знали все и который, как выяснилось позднее, был бродячим торговцем лентами, гребешками, париками и обходил каждый день со своим товаром все лачуги Паллонетто, распалившись от вина, а может быть, от внимания публики, начал разыгрывать пантомиму то ли на мифологический сюжет о похождениях на земле некоего божества, то ли о приключениях вполне земного доброго молодца. Я затаил дыхание и с силой сжал руку Джека, чтобы привлечь его внимание к происходящему и дать знать, какое необычайное удовольствие доставляет мне эта удивительная сцена.
Вначале, повернувшись к хозяину дома с поклоном и со словами «с вашего позволения», он сделал несколько кренделей ногами, сопровождавшихся гримасами и короткими горловыми звуками, затем, понемногу войдя в раж, стал носиться по залу, ударяя себя в грудь обеими руками и испуская зловонным ртом непристойные звуки, мяуканье, обрывки слов. Он протягивал руки, как бы ловя что-то летящее в воздухе, – птицу ли, облако, ангела, брошенный ли из окна цветок или ускользающий край платья, в то время как женщины, вначале одна, потом другая, третья, еще одна, еще и еще, с побелевшими лицами, застывшими глазами, стиснув зубы, тяжело дыша, как бы во власти необоримой силы, поднимались и окружали горбуна. Кто-то подталкивал его бедром, кто-то гладил по лицу, кто-то хватался обеими руками за огромный горб. Остальные женщины вместе с детьми и слугами стали подыгрывать этой невинной приятной комедии, содержание которой было им известно и чей сокровенный смысл они постигали на ходу; все смеялись и подбадривали комедиантов терпкими короткими словечками, хлопая в ладоши и пританцовывая.
Понемногу все больше женщин присоединялось к хороводу, и вокруг горбуна закружилась бешеная женская стая, галдевшая вначале негромко, потом все громче и громче. В конце концов, с пеной у рта, испуская дикие крики, они заключили горбуна в угрожающе тесный круг и стали дубасить его, уподобившись толпе разъяренных фурий, ополчившихся против сатира, покусившегося на честь малолетней девочки.
Горбун всячески уклонялся от ударов, закрывал лицо руками, пытался вырваться из круга, сжимавшегося все плотнее, тычась лбом то в живот одной, то в грудь другой, с яростью, ужасом и наслаждением выкрикивая непристойности и проклятия. Наконец с протяжным отчаянным криком он повалился ничком на землю и затем перевернулся на изуродованную спину, будто пытаясь спасти свой горб от ярости нападавших женщин. Те бросились на него сверху, разрывая в клочки одежду, раздевая донага, кусая голое тело, стараясь удержать его на спине, как делает ловец черепах, когда тащит животное на берег. Вдруг мы услышали страшный грохот, облако пыли влетело в окна и взрывной волной потушило свечи.