Что же она увидела? Цецилия твердо усвоила, что, глядя на
одно и то же лицо, один и тот же предмет, люди видят совершенно разное, и все
же она не сомневалась: ни одна женщина не может без трепета взирать на этот
божественный лик, исполненный благородства, достоинства и… и…
Аретино не был красив в классическом смысле этого слова, но
четкостью линий и пропорций лицо его не уступало классическим образцам. Может
быть, слишком глубоко посаженные глаза, слишком резкий нос, слишком полные,
безукоризненно четкие губы и могли показаться кому-то некрасивыми, но это было
лицо человека, которого природа наделила крепким здоровьем и кипучим
темпераментом. Это было лицо, исполненное страсти, которую Аретино испытывал к
прекрасной даме по имени Жизнь, обожая и обожествляя ее во всех ее проявлениях:
была ли то плотская любовь, или страсть к пышным трапезам, веселым пирам,
изысканным винам и фруктам, роскоши в своем доме, или восхищение буйством
красок на Тициановых полотнах или в небесах над лагуной, восторг при виде
множества новых драгоценностей или кошельков с золотом, присланных очередным
покровителем, – и сейчас все эти чувства собрались воедино в его взоре,
воплощая собою одно: желание женщины, в глаза которой он смотрел.
О, могла ли, могла ли она остаться равнодушной?! Чудилось, и
мраморная статуя ожила, затрепетала бы, приоткрыла губы, чтобы с них сорвалось
чуть слышное: «Нет!»
Это был всего лишь ответ на вопрос Аретино, перейти ли в
другие покои, однако Цецилия услышала нечто большее: Дария из последних сил
противилась победительному обаянию этого человека, и слово «нет» было
исторгнуто всем ее существом, готовым сдать последний рубеж обороны… но еще не
сдавшим. И она до сих пор не сняла свой капюшон.
Аретино, прищурясь, вгляделся в затененные, полускрытые
черты и кивнул. Глаза его сделались печальны, плечи поникли.
– Благодарю вас за это «нет», – проговорил он таким
безжизненным голосом, как если бы понимал: оно сказано лишь из вежливости, а на
самом деле Дария не чает от него избавиться. – Позвольте в таком случае
поцеловать вашу руку, прекрасная дама, в знак того безграничного уважения и
восхищения, которое я питаю к вашей особе.
Цецилии уже начали несколько надоедать эти скучные испанские
церемонии. Дария ведь прекрасно знает, зачем ее привели в этот дом, а Пьетро
ведет себя с ней, будто с нетронутой девственницей. Ручку поцеловать! Да где!
Разве она позволит!.. И тут, к ее изумлению, Дария протянула руку… причем даже
быстрее, чем дозволяли приличия.
Аретино схватил ее, как драгоценную добычу, но не склонился
перед дамой, как сделал бы француз, а поднял руку к своим губам и прижался ими
к ладони.
Рука дернулась – Цецилия всем ревниво-напряженным существом
своим ощутила, какая дрожь пронзила девушку при одном только прикосновении этих
жарких, опытных губ, а потом губы Аретино медленно поползли выше – и Дария
покачнулась.
Аретино протянул другую руку к ее капюшону, но еще не тронул
его, а продолжал поцелуй, вернее, это сладострастное, рассчитанно-чувственное,
восхитительное по своей невинности и одновременно греховности прикосновение,
вглядываясь в едва различимое лицо Дарии и словно умоляя разрешить ему…
разрешить…
Он ничего не делал – только смотрел и целовал руку, и Дария
ничего не делала – только смотрела на него, а может быть, и вовсе стояла с
закрытыми глазами, но воздух в комнате, чудилось, дрожал, как дрожит
раскаленное марево… раскаленное марево невысказанной страсти, которая
пронизывала всех присутствующих… и все они резко вздрогнули, как будто мир
обуревавших их чувств раскололся со звоном от пронзительного крика, вдруг
раздавшегося со двора:
– Синьор! Синьор! Лошади прибыли! Смотрите!
* * *
Забавно, что первой мыслью Цецилии было изумление этим
словом: венецианцы ведь не знают коней, кроме тех, что вечно стремятся ускакать
куда-то с фронтона собора Святого Марко, но вечно сдерживаемы пожатием каменной
его десницы. Лошадям просто негде скакать в этом городе, где улицы – каналы,
повозки – лодки, возницы – гребцы. Кажется, за всю свою тридцатилетнюю жизнь
Цецилия видела живую лошадь всего три или четыре раза, поэтому она сделала
невольный шаг к окну, не сдержав любопытства, и только потом заметила, что к
окнам двинулись и Луиджи, и Аретино с Дарией, причем, раз завладев ее рукою,
Аретино больше ее не выпускал, а Дария не делала никаких попыток вырваться.
«Ну да, покорность! Ее знаменитая покорность!» – с
ненавистью подумала Цецилия, но тут же забыла о Дарии и даже об Аретино,
захваченная поразительным зрелищем.
Три изящные кобылки: две рыжие, одна белая – нервно
перебирали копытами по гранитным плитам, издавая при этом обеспокоенное ржание
и озираясь. Двор был пуст, люди, как заметила Цецилия, торопливо скрывались сквозь
калиточку в стене. Только двое топтались возле деревянных ворот, заложенных
тяжелым брусом, и поглядывали наверх, как бы ожидая знака.
Луиджи, стоявший рядом с Цецилией, махнул рукой, и слуги, с
усилием сдвинув брус, разбежались, волоча за собой створки ворот и впуская во
двор еще трех коней – двух гнедых и одного вороного. Трех жеребцов.
Цецилия не была бы той, кем она была всю жизнь, если бы не
посмотрела на те места, которыми и отличаются жеребцы от кобыл. Собственно
говоря, к этим местам невольно приковывался всякий взор, ибо жеребцы были
распалены страстью сверх всякой меры. Сцены из апулеевского «Золотого осла»
вихрем пронеслись перед мысленным взором Цецилии, и она ощутила слабость в
коленях.
Кусаясь, лягаясь и издавая неистовое ржание, гнедые жеребцы
кинулись к рыжим кобылицам и, искусав и ранив, покрыли их. В это время вороной
приблизился к белой кобылке. Она попыталась было убежать и даже проскакала
вокруг всего двора, но жеребец оказался проворнее и настиг ее возле ворот,
которые уже снова были заперты. Она беспокойно затанцевала перед ним,
замешкалась, но вдруг, неожиданно словно бы и для себя самой, повернулась и
подняла хвост.
Воздух был наполнен ржанием, ревом, стуком копыт, запахом
потных лошадиных тел и извергающихся жеребцов.
Цецилии почудилось, что ее с головой окунули в поток
раскаленной, грубой чувственности, который одолевает, подчиняя, увлекает с
собой. Она застонала, теряя власть над своим телом. Еще мгновение – и, вся во
власти темных, неистовых желаний, она бросилась бы во двор и вступила в
соперничество с белой кобылицей за обладание ее восхитительным любовником, как
вдруг сильный рывок вернул ей чувства.
Цецилия с изумлением осознала, что это Луиджи схватил ее за
руку и тащит к двери. Она забилась протестующе, оглянулась – и замерла.