– Не стоит так спешить, синьор Джироламо, – ядовито шепнула
она, обращаясь к двери. – Никто вас не ждет в постели, которую, конечно,
придется стирать и проветривать после того, как там полежит ваше зловонное
тело! А вам, святой отец, – голос ее сделался медоточивым, – большое спасибо за
добрые слова. «Аббатиса – умная женщина!» – передразнила она. – Будем
надеяться, что вы правы! И впредь, надеюсь, вы станете поверять друг другу
секреты именно в этой, самой удаленной и укромной, исповедальне! Очень, очень
прошу вас об этом!
И Цецилия Феррари, на мгновение склонившись перед мадонной,
недавно оказавшей ей значительную услугу, торопливо пошла к выходу, не заботясь
о том, чтобы спрятать распущенные волосы. Скоро полночь, все давно спят, кто ее
увидит? Однако, несмотря на эту глухую пору, у Цецилии была еще масса дел,
причем одно неотложнее другого. Но раньше всех Троянда. Надо полагать, она уже
готова.
* * *
Простившись со своим патроном и в то же время духовным
сыном, Гвидо Орландини вернулся в отведенную ему келью, чувствуя, что уснет
сразу, как только голова его коснется подушки, и радуясь этому, потому что в
последнее время ему часто досаждала бессонница. Потом весь день святой отец
ощущал себя больным и разбитым и подчас с трудом находил силы выдерживать
бесконечные, порою оскорбительные выходки Джироламо, ощущать ненависть ко всему
миру, которую так и источало существо этого молодого, но порочного до мозга
костей человека… впрочем, увы, с почти безграничными возможностями! Именно
из-за этих безграничных возможностей Гвидо и терпел Джироламо, надеясь если и
не подружиться с ним, то подобраться поближе к тайникам его души. Подружиться с
Джироламо было невозможно, ибо дружба предполагает привязанность и любовь, а
Джироламо не любил никого, кроме себя. Да и можно ли представить себе человека,
способного полюбить это чудовище?
Нет, Гвидо намеревался нащупать только те струны, касаясь
которых удалось бы извлекать из Джироламо не звуки, конечно, а поступки,
направленные на благо того человека, который этих струн касается. Он знал, что
Джироламо мечтает о кардинальской шапке, и дядюшка при благоприятном случае не
откажет племяннику. Но сам Гвидо не помышлял о месте кардинальского секретаря,
хотя это и предполагало само собой получение сана епископа. Да, сан епископа –
это было как раз то, о чем мечтал Гвидо… Но еще больше ему хотелось покинуть
опротивевший Ватикан. Получить свое епископство, а где оно будет: в
какой-нибудь итальянской провинции, в центре бурлящего вечными сварами
государства франков или где-то в сумрачной Чехии – какое это имеет значение. Да
пусть в самой Мавритании! Даже в Ливонии – хотя он очень смутно представлял,
что это такое и где находится. Только бы вырваться в одночасье из смрадной
атмосферы притворства и угодничества, ощутить себя свободным, властным в своих
поступках, в своей жизни, в своей душе, наконец…
За Гвидо, который свято блюл свою чистоту, числился один
ужасный грех, который сводил на нет все его усилия в духовном
совершенствовании. Он… он не верил в бога! В продолжение вот уже двадцати лет,
проведенных в монастырях, ему твердили, будто религия – один из путей, по
которому человек устремляется к постижению истинного блаженства, что вера –
этой мыслью был проникнут самый воздух вокруг! – обладает чудесной властью
невыносимые страдания человека переплавлять в полную и безусловную гармонию его
души и тела. Но монастырь, а потом и Ватикан так и не дали ему доказательств
существования промысла божьего.
В детские годы, когда он жил в монастырской обители, вся
душа его была сосредоточена на одной молитве: уговорить бога смилостивиться и
вернуть его домой. К отцу, брату, нянькам. К шуму улиц, песням, вкусной еде.
Избавить от изнуряющей, всепоглощающей аскезы монашеского существования! Этой
молитвой и надеждой на то, что она все-таки дойдет до бога, только и жил первые
десять лет жизни Гвидо в монастырях. Но потом как-то вдруг понял, что бог все
эти бесконечные годы с превеликим равнодушием внимал слезам несчастного
ребенка. И тогда Гвидо впервые задумался: а существует ли на свете хоть один
ребенок, чью слезу утер всемилостивейший хозяин великолепных, сумрачных
соборов, на чью отчаянную мольбу отозвался?!
А матери, которые в слезах просят избавить от болезней своих
детей? А юные девушки, умоляющие покарать жестокого насильника, который
похваляется позором жертвы? А женщина, которую сожгли на костре как ведьму по
оговору соседа, а потом клеветник сознался в траттории, что просто хотел
прибрать к рукам ее виноградники, разве она не просила бога открыть палачам
правду? А те юноши, которые в дни всеобщей погибели, царившей в Риме во время
чумы, бежали по улицам нагие и, бичуя себя, выкликали непрестанно, обращаясь к
небесам: «Милосердия! Милосердия!» – и умерли потом все, все до единого?..
Они просили, взывали, верили… А бог ничего не слышит и не
видит. Ничего не знает, не может!
Сначала Гвидо казалось, что в церкви слишком громко звучат
хоры и органы, услаждая слух божий, слишком густые клубы ладана возносятся к
облакам, застилая взор его. Но ведь Гвидо молился и ночью, в тиши, когда спало
все в мире, даже птицы и звезды… Бог все равно не явил своей доброты.
Зачем же верить в такого бога, который не внемлет
поклоняющимся ему? Зачем он тогда нужен?
С минуты этого первого, страшного осознания прошли годы.
Мальчик вырос, свыкся с навязанной ему жизнью. А потом природная
любознательность Гвидо сделала свое дело… Книги увлекли его, открыли
неограниченный доступ к знаниям, просветлявшим ум и окрылявшим душу. И однажды
юноша подумал: а быть может, господь в неизреченной мудрости своей нарочно
предопределил ему страдать, чтобы обрести восторг знания? Ну кем бы он стал,
исполни бог его просьбу и верни домой? Подручным в лавке старшего брата? В
лучшем случае писцом? И где он нашел бы столько прекрасных древних книг, каждая
страница которых источала мудрость веков и беседовала с Гвидо на своем языке:
он знал все эти мертвые, шелестящие языки, он изучил их! Да, власть знания была
величайшим наслаждением, но стоило Гвидо подумать о слезах, которые он пролил,
о надежде, которая умирала в его келье на закате дня, чтобы возродиться наутро
– и снова умереть вечером…