– Если бы вы знали…
– Здравствуй, папа.
В дверном проеме Натан. Мне показалось, что он изменился. Повзрослел. Исчез этот вызывающий вид, который он обычно таскал на себе.
– Натан…
– Ты меня напугал…
– Натан…
– Тебе надо отдыхать, лежи спокойно.
Он кладет свою куртку на кресло. Приближается к койке, обнимает меня. Мой сын. Он садится. У меня тяжело на сердце. Мне хочется плакать.
Я плачу.
Мне стыдно.
– Все хорошо, папа, – говорит Натан. – Все очень хорошо. Через несколько дней ты поправишься. В общем, если ты не против, я с тобой посижу: врачи не хотят, чтобы ты в таком состоянии оставался один.
Все хорошо, Натан.
Спасибо.
Прости.
Я горжусь тобой.
Я тебя люблю.
Почему в тот день? Почему в ту секунду? Почему в том месте?
Какая разница.
Ни больше ни меньше надежды. Ни больше ни меньше будущего. Ни больше ни меньше одиночества.
И плохо в тот день мне было ни больше ни меньше, чем накануне. И есть, и пить хотелось ни больше ни меньше. И погода была ни лучше, ни хуже и ни жарче. Люди казались ни симпатичнее, чем обычно, ни противнее.
У меня уже было в кармане около девяти евро, без перебора за полдня. Я купил багет и пиво в супермаркете, две девушки, проходившие со смехом мимо, угостили меня сигаретой. Я курил, растягивая затяжки, потом бросил несколько крошек хлеба голубям. Они ходили вокруг меня вразвалку, это меня немного развлекло. Я бы охотно позвонил Габриель на остаток денег, но она слишком много плакала последнее время, а я не знал, как ее подбодрить.
Подъехала поливальная машина. Пришлось встать, чтобы меня не окатило. Из-за этого-то я и спустился в метро, в тот самый момент: заранее я ничего не планировал. Собирался и дальше клянчить, это было хорошее время, люди возвращались с обеда. Те, кто нищенствует, знают, что сочувствие легче внушить человеку с полным желудком. Я направился к краю платформы и прицелился к тому месту, где должна была оказаться дверь.
Поезд ворвался на станцию; я уточнил свою позицию.
И, не раздумывая, прыгнул.
Особенно нечего описывать: даже сердце быстрее не забилось, в общем, я так думаю.
– А тебе было больно?
– Поло, нехорошо задавать такие вопросы. Он тебе уже сто раз рассказывал.
– Можешь задавать любые вопросы, Поло. Я тоже был любопытным в твоем возрасте.
Мальчуган качается на стуле, потягивая апельсиновый сок.
– Ну так что? Тебе было больно?
– Чудовищная оплеуха, вот какое воспоминание у меня осталось. Чудовищная оплеуха. Знакомое ощущение. Кости будто разогреваются. Обжигают. Нелегко такое понять – кости, которые обжигают, а, паренек?
– Перестань качаться, Поло, – беззлобно ворчит Марилу, – стул испортишь.
– Ладно, а дальше?
Затем ощущение, будто тебе заткнули рот кляпом, раздавили, это длилось всего долю секунды, и при этом целый век. Потом белизна, воспоминание об ослепительном свете. Мне три года, я в волнах, песчинки в моем рту, в горле, волна заглушает мой крик, последний образ моей матери. Нет, не образ. Силуэт. Тень. Ощущение. Холод.
– Так ты видел это, Шарли? Пляж? Может, ты жил на берегу моря, когда был маленьким?
– Надо думать. На Севере.
– Почему на Севере?
– Потому что меня там подбросили – оставили у ворот какого-то завода.
Иногда я подозреваю, что выдумываю свои воспоминания. Эта докторша, психолог, объяснила мне: «Обычно дети полностью забывают, что было с ними до трех с половиной лет. Это называется инфантильная амнезия. Конечно, некоторые утверждают, будто бы что-то помнят, будто бы что-то видят, описывают то, что будто бы с ними происходило, однако, Шарли, должна вам признаться: я в этом сомневаюсь».
Я все же спросил Габриэль по поводу моря, пляжа. У нее тоже нашлись смутные воспоминания. Ветер. Босые ноги в холодном песке. Но у психологини на все есть ответ, по ее словам, я себе это просто внушил. Возможно.
– В любом случае мы рассказываем себе всякие истории, – утверждает Марилу. – Лжем себе, когда правда невыносима, это так по-человечески. Наверное, из-за этого и придумали выражение «спасительная ложь».
С ней все становится так ясно.
– А потом? – не отстает Поло, который продолжает думать свою мысль. – Ну, после чудовищной оплеухи?
– Потом, как ты догадываешься, – черная дыра. Гаснущий экран. Исчезающая боль, а дальше ничего, совсем ничего.
Ничего, пока не очнулся в больнице. Собственно, только тут я и расхандрился по-настоящему. Очнуться после самоубийства, которое не планировал, что за чертовщина. Моей первой мыслью было: мне никогда не хватит духу повторить это, вот черт.
К тому же я и в самом деле выбрал не самый удачный день. Сиделка, которая присматривала за мной, с трудом скрывала раздражение, говоря со своей товаркой: «Представляешь, Мирей, эти бедняги ничего ни у кого не просили и погибли при взрыве, а он сам напрашивался, так нет же, видать, не его время, вот я тебя и спрашиваю, ну где тут воля Божья?»
Марилу улыбается мне, и ее улыбка надрывает мне сердце. Уточняю – счастьем.
– А я тебе скажу, что ты на редкость удачно выбрал день, Шарли. Посмотри-ка, как все получилось. Есть чем гордиться.
Она появилась тут не первой. Первым ко мне пришел Альбер, в тот же день, когда я пытался покончить с собой. Сел рядом и затеял читать мне газету. Время от времени посматривал на меня поверх очков в виде полумесяцев.
– Ну как? Все хорошо? Да? Тогда я продолжаю.
– Старый чудак, – прокомментировала медсестра. – Вбил себе в голову, что должен составить вам компанию. Если вас это смущает, вы особенно не церемоньтесь, дайте ему понять.
Я был все еще оглушен, пялил глаза в потолок и напрасно рылся в памяти, пытаясь его вспомнить, но не смог. Чего, собственно, ему от меня надо?
– Ничего, Шарли. Вернее, все и ничего. Как бы тебе сказать…
На второй день он вернулся вместе с каким-то человеком в сером костюме, а у того был кожаный портфель в руке. И подписал на моих глазах кучу всяких бумаг. Все это было еще как в тумане. Человек в костюме покачал головой, поздравил меня, сухо попрощался и так же исчез.