На обед остановились в придорожном кафе – кебабы, салат, разумеется, хумус и много зеленого чая.
Вернулись домой и дружно рухнули спать – Борька дал этому научное объяснение: воздух на Мертвом насыщен йодом и бромом. Расслабон нереальный! Признался, что еле доехал – так клонило в сон.
Вечером гуляли по центру, заходили в сувенирные лавочки, скупали подарки по списку – Жарову на работу, девочкам, мальчикам, заму, бухгалтеру. Разумеется, матушкам, близкой родне. Ритиным девицам на работе. Домработнице, консьержке, косметичке, дачному сторожу, зорким оком оберегающему их владения от воров. Уф!
А вечером пошли к Давиду. Он встретил их как самую близкую родню. Шепнул Жарову:
– Меню не смотри, все сделаю как себе!
Жаров улыбнулся и кивнул. И снова было так вкусно, что они мычали от удовольствия, щурились, причмокивали, качали в изумлении головами и показывали поднятые кверху большие пальцы довольному хозяину.
Но надо было возвращаться – назавтра они улетали. Рейс был утренний, совсем ранний, и нужно было спешить, чтобы собрать чемодан.
Чемодан был собран, и они сели на кухне.
– Прощальный чай, – объявила Наташка.
Прощальный чай оказался грустным – всем было немножко не по себе. Отчего-то накрыла такая печаль… Печаль от расставания, от того, что закончился праздник, случившийся так неожиданно и внезапно, праздник, на который никто из них не рассчитывал. Печаль от того, что они вдруг снова ощутили себя такими родными и близкими, потому что нет родней и ближе свидетелей твоей молодости. Печаль от того, что приходится расставаться и, несмотря на возможности нового времени видеться, встречаться, общаться в скайпе, все понимали, что жизнь снова закрутит, завертит… И снова они будут откладывать, переносить… – до лучших времен, до лучших времен…
И разлука может обернуться долгими годами. А жизнь-то летит! Летит, как сверхзвуковой самолет. И годы летят – «наши годы как птицы».
И они будут клятвенно обещать друг другу, что вот на следующий год – обязательно! А в этом не получилось, прости… Но на следующий год найдутся дела, и обнаружатся неразрешимые проблемы, и подведет здоровье, и не будет денег или аврал на работе…
Обязательно найдется какая-нибудь мелкая или крупная помеха, не стоящая, в принципе, ничего. И они будут оправдывать себя и строить планы на будущее.
В зале аэропорта они встали кружком и говорили о какой-то ерунде. Жаров обнял Борьку и Наташку и, проглотив тугой комок в горле, хрипло сказал все, что держал в голове всю эту неделю. И про тепло их гостеприимства, и про них, таких родных, любимых и замечательных. И про Наташкины котлеты с борщом, и про их с Борькой ночные перекуры на узком балкончике. И еще про то – не очень внятно, скомканно, очень смущенно, про то… Ну, что они значат в его жизни.
– В следующем году в Иерусалиме! – выспренно заявил Левин.
Рита подошла к Наташке, и они обнялись. Борька, смущаясь, поцеловал Риту в затылок.
Пройдя регистрацию, они обернулись – долговязый силуэт Левина и маленькая, почти невидимая фигурка Наташки уже растворились в толпе.
В самолете Рита села у окна и прикрыла глаза. Жаров как всегда начал листать газету.
Самолет пошел на взлет, и Жаров почувствовал, как жена напряглась – она боялась посадок и взлетов, да и сам полет был для нее всегда стрессом и усилием над собой.
Он взял ее за руку, и она благодарно пожала его руку. Взлетели. Самолет стал выравниваться и набирать скорость. Зажглась табличка – можно расстегнуть ремни и посмотреть телевизор. Запустили старый штатовский боевик с неутомимым Дольфом Лундгреном. Жаров, как всякий мужик, любил такую ерунду, крепко и грамотно сбитую Голливудом.
Рита уснула, прислонившись головой к окну. Самолет слегка затрясся, запрыгал на облаках, и пилот объявил попадание в зону турбулентности. Зажглось табло, и стюардессы прошлись по рядам, призывая к порядку.
Он снова взял Риту за руку, и она крепко сжала его ладонь. Минут через пятнадцать все успокоилось, и самолет пошел плавно, гладко, будто выбрался из короткого шторма.
Погасла табличка, и стюарды засуетились с обедом.
– Слушай! – вдруг оживился Жаров. – А давай наконец заделаем баню! Поставим в углу, у забора, – места полно, на улице стол, скамейки. Нет, ты представь, – загорячился он, – зима, снег, сугробы. Напаришься и – на улицу, сразу в сугроб! А летом на столике чаи погонять, а Рит? Мы же давно мечтали! Приедем – поставим сруб. За зиму он отстоится, и весной можно строить. А к лету все будет готово. И непременно – купель! Прямо на улице, чтоб сквозь ледок! А? Здорово, правда? Мы же так любим с тобой эти штуки!
Рита улыбнулась, взяла его за руку и, наклонившись, сказала чуть слышно, на ухо:
– Давай подождем с баней, а, Сань? Ну, не к спеху же. Столько ждали, еще подождем. Годик хотя бы…
Он не сразу въехал – мужик, что поделаешь! Реакции замедленные, надо признать…
А когда до него дошло то, что она имеет в виду, он откинулся на спинку кресла, расстегнул ворот рубашки, потому что вдруг ему стало душно, выдохнул, пытаясь дышать спокойно, и взял руку жены. Ритины теплые пальцы погладили его вспотевшую от волнения ладонь. Она положила голову ему на плечо, и он закрыл глаза.
– Господи! Да о чем ты? Столько лет не строили, и еще не построим… Тоже мне дело – баньку собрать! Будет надо – так ведь за месяц, не больше!
– А домой хочется, правда? – спросила она.
Он кивнул. Домой хочется всегда. Потому что домой.
Взлет, зона турбулентности, воздушные ямы и рытвины, посадка. Пристегнуть ремни и ослабить.
Собственно, как вся наша жизнь. Очень похоже.
И еще – надежда. Без нее никуда. Ни в полете, ни в жизни.
Вечный запах флоксов
Дорога от станции была знакома до мелочей – до таких незначительных мелочей, на которые обычный прохожий просто не обратил бы внимания. Серый валун у дома с зеленым забором. Густой разросшийся шиповник на перекрестке Садовой и Герцена. Дряхлая, почти черная скамеечка у дома с покосившейся башенкой – когда-то тысячу лет назад, когда она была еще девочкой, на этой скамейке сидела совсем древняя старуха. Старуха смотрела в одну точку, и казалось, что она дремлет с открытыми глазами. Старухи давно уже нет, а скамеечка все стоит – гнилая, темная, с трухлявыми ножками, прибитыми ржавыми гвоздями.
Трехколесный детский велосипедик, тоже брошенный еще в те времена и так и прижившийся за кустом жасмина, – никто и не думал его убирать.
«Белый дом» – тогда еще самый высокий, с огромной мансардой, выкрашенный в такой непрактичный, совсем «не дачный» цвет. Хозяин его – известный композитор – был чудаком и выдумщиком.
Кривая сосна – и вправду кривая. Совсем непохожая на своих сестер – высоких, стройных, точно гигантские спички, тянущихся еще дальше, вверх.