И вот однажды, когда мне было девять лет, волшебная дверь наконец отворилась.
Бабуля.
Я до сих пор вижу ее стоящей здесь, спиной ко мне, глядящей сквозь полукруглое окошко целыми часами… не с тоскливым смирением, какого можно было бы ожидать от человека, запертого под замком, а с живой решительностью, словно она была на страже, готовая в любую минуту отразить неожиданную атаку.
Все, что мне было прежде известно о матери моего отца, так это то, что она больна и лежит в каком-то госпитале далеко-далеко отсюда. Причем уточнение «далеко-далеко» было моим собственным объяснением того, почему мы никогда ее не навещали, хотя частенько ездили повидать дедушку во время его долгой безымянной болезни. И в общем и целом я представляла бабушку точно так же: лежащей в постели, с прозрачными трубками, тянущимися к ее телу, в каком-то странном балахоне, среди голых белых стен, с распятием, висящим над кроватью.
А потом, в один дождливый день, вернувшись из школы, я вдруг увидела странную высокую женщину, стоявшую посреди нашей гостиной, с небольшим чемоданом в руках и с необычайно безмятежным выражением лица.
– Диана, – сказала моя мать, нетерпеливо махая мне рукой, – подойди и поздоровайся с бабушкой.
– Здрасте, – пробормотала я и тут же поняла, что такое приветствие крайне неуместно.
Что-то в этой длиннорукой и длинноногой незнакомке было совершенно чуждо нам и нашему дому, я это прекрасно видела, только, насколько припоминаю, не могла определить, что же именно.
Может, потому, что она оставалась в дождевике, придававшем ей вид случайной прохожей, которая могла исчезнуть в любое мгновение. А может, я смутилась из-за того, что, судя по моему опыту – весьма, конечно, ограниченному, – она совсем не напоминала бабушку. Вместо похожей на цветную капусту химической завивки, какую предпочитали местные тетушки, ее седые волосы были заплетены в косу, падавшую на спину, а на лице почти не было морщин. Моя новенькая бабуля просто смотрела на меня спокойным, внимательным взглядом, в котором не заметно было ни особого интереса, ни каких-либо эмоций.
Я помню, что была разочарована ее манерой держаться отстраненно, но я также была по-детски убеждена, что она обязательно меня полюбит, просто потому, что она моя бабушка. Поэтому я улыбнулась, понимая, что нам суждено стать подругами, и увидела едва заметную искру удивления в ее серо-голубых глазах. Однако бабушка не улыбнулась в ответ.
– Добрый день, – сказала она со странным акцентом, из-за которого возникало впечатление, что бабушка произносит слова, не совсем понимая, что именно они означают.
– Бабушка болела, – объяснила мама, снимая школьный рюкзак с моей спины и прижимая к себе, – но теперь она чувствует себя лучше. И будет жить с нами. Здорово, правда?
И больше никаких объяснений по поводу случившегося не последовало. Бабушку поселили в комнате на чердаке, которую по такому случаю вычистили и обставили мебелью, и хотя бабуля была очень высокой женщиной, – по крайней мере, так казалось девятилетней мне – с невероятно большими ногами, она вела себя так тихо, что вам бы и в голову не пришло, что там, наверху, кто-то есть, если бы чердачная дверь не скрипела каждый раз, когда я отправлялась повидаться с новой родственницей.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, как глупо было с моей стороны полагать, что молчаливость бабули как-то связана с ее болезнью. Меня поражало, как она могла часами сидеть в кресле в нашей гостиной, уставясь в одну точку, в то время как мама сновала туда-сюда, прибираясь и суетясь.
– Ноги! – только и говорила ей мама, и бабушка послушно поднимала ноги, чтобы не мешать работе пылесоса.
Правда, пару раз бабушка как будто не слышала и этой просьбы, и тогда пылесос неожиданно замолкал… пока мама не догадалась добавлять слово «пожалуйста».
Иногда мама ругала себя за отсутствие терпения по отношению к бабуле, напоминая нам обеим, что «все дело в лекарствах, это не ее вина». В такие дни она останавливалась и наклонялась к креслу, чтобы погладить жилистую старую руку, лежавшую на подлокотнике, хотя ласка почти всегда была безответной.
Прошло несколько месяцев с момента появления бабушки в нашем доме, прежде чем я впервые по-настоящему поговорила с ней. Был воскресный день, и мы сидели в ее чердачной комнате, предоставленные сами себе, потому что мои родители уехали в город на чьи-то похороны. Я трудилась над каким-то особо нудным домашним заданием и, к моему растущему раздражению, ощущала взгляд бабушки на своей авторучке. В какой-то момент я остановилась в поисках подходящего слова, а бабуля внезапно подалась вперед, как будто только и ждала этой паузы, и прошептала:
– Правило номер один: не надо их недооценивать. Запиши это.
Напуганная ее странными словами, я все же послушно записала их прямо посреди своего сочинения, и когда она увидела результат, то одобрительно кивнула:
– Это хорошо… То, что ты делаешь. Пишешь.
Я не знала, что сказать.
– А вы не… не пишете?
На мгновение на ее лице вспыхнуло изумление, и я подумала, что чем-то ее задела. Потом бабуля опустила испуганный взгляд:
– Да. Я пишу.
В тот год на Рождество я подарила ей толстую тетрадь – одну из моих красных школьных тетрадей, оставшуюся чистой, – и три синие шариковые авторучки, которые купила специально для нее. Бабуля ничего не сказала, но, как только мои родители занялись своими подарками, поймала мою руку и сжала ее так, что мне стало больно.
С тех пор я больше не видела этой красной тетради. Но как-то раз, много лет спустя, уже после того, как бабушка умерла, я подслушала разговор родителей со старым школьным другом отца, доктором Трелони, психиатром из Эдинбурга. Я тогда устроилась на верхней ступеньке лестницы, чтобы как можно лучше слышать беседу в гостиной и в то же время иметь возможность в случае чего быстро убежать в свою комнату.
В тот вечер темой разговора была бабуля, а поскольку все мои вопросы о ней обычно натыкались на укоризненное молчание, я, естественно, была полна решимости не обращать внимания на сквозняк на лестнице и собрать максимум информации.
Отец, судя по всему, показывал доктору Трелони медицинские карты, поскольку они говорили о таких вещах, как «параноидальная шизофрения», «лечение электрошоком» и «лоботомия», о которых в то время я не имела ни малейшего понятия. Периодически шорох бумаг прерывался восклицаниями доктора типа: «Как необычно!» и «Вот это да!». И это, конечно, вызвало у меня такое горячее любопытство, что я просто вынуждена была спуститься на несколько ступенек и изо всех сил вытянуть шею, чтобы выяснить, что же там происходит.
Сквозь полуоткрытую дверь я увидела маму, сидевшую на нашем желтом диване и нервно кутавшуюся в шаль, и отца с доктором Трелони, стоявших у камина со стаканами виски в руках.
Я тут же сообразила, что за предмет вызывал такие эмоции в обычно невозмутимом докторе Трелони, – это была та самая красная тетрадь, которую я подарила бабушке на Рождество шестью годами ранее. Ясно было, что три авторучки не пропали даром, судя по тому, как зачарованно смотрел доктор на каждую страницу исписанной от корки до корки тетради.