Все мои статьи переполнены цитатами из Достоевского, Монтеня, Рабле, Свифта, Эразма Роттердамского. Никогда их не читал. Да и Достоевского… Так, пробежал все эти скучные его завывания. (Только Легенду о Великом Инквизиторе прочел внимательно! Но ведь все, что там написано, давно было где-то сказано, тысячу раз написано, общеизвестно!) Но откуда тогда цитаты из всех этих писателей в моих статьях? Из чьих-то других статей. Авторы которых, уверен, в свою очередь, тоже взяли эти цитаты из… «Ах, Рабле! Он же гений!» – «Ах, почему Достоевскому памятники не ставят?» Ну давайте ему памятники ставить! Ну давайте! Ставьте! Только на цоколе написать не забудьте: «Феде Достоевскому от благодарных бесов!» Кстати, я один из первых у нас начал вновь писать о Достоевском. И тогда вот этот анекдотец про надпись на цоколе то ли сочинил, то ли присвоил – уж не помню…
Столько я насочинял и присвоил! Помню, написал от души статейку о Достоевском Очень смелую по тем временам, «впереди прогресса» написал. И… испугался! Как всегда! Так что пришлось забавным путем пойти – анонимный донос на свою статью самому сочинить и отправить в журнал.
Успели вынуть статейку из журнала!
Последнее время полюбил одиночество. Даже на спектакли перестал ходить. Поговорю по телефону с завлитом – и готова рецензия. Это очень украсило мою жизнь. Потому что я (уверен, как и большинство театральных критиков) больше всего на свете не люблю, презираю, ненавижу это пошлое, ненатуральное, старомодное искусство – театр! Когда я вижу, как они придуряются на сцене, мне хочется хохотать во все горло…
В последний раз вынимаю листки из пивных коробок.
До свидания, Д.
До встречи… уже завтра – «там за рекой, в тени деревьев!».
Остался последний ворох листочков… Точнее, целая рукопись! «Поминки Д.»… написанные им самим.
Тот самый ДЕ-ДЕКАМЕРОН, осмеянный мной!
Милое оказалось у меня чтение… напоследок!
Де-декамерон
«Поздним вечером, похоронив Д., то есть опустив его тело в заколоченном ящике в мерзлую землю и скорбно потоптавшись в снегу среди могил, мы, друзья его, поехали на поминки.
Поминки происходили в Серебряном Бору на даче у Лысого и Отвратительного. Дачу эту Лысому и Отвратительному сдавали на зиму родственники некоего знаменитого генерала.
Посередине огромного стола возвышалась конная статуя самого генерала. Бронзовый конь скакал среди фужеров и бутылок, и генерал грозно замахивался на нас саблей наголо. С комода глядело уже аллегорическое изображение полководца, созданное, видать, за рубежом. Бронзовый юноша, мерцая обнаженными ягодицами, давил одной рукой зловещую гидру, а другой опять же замахивался саблей наголо. И с консоли на нас мрачно смотрела гигантская голова полководца, мучительно напоминая голову Черномора из оперы «Руслан и Людмила».
Итак, мы все уселись среди бронзовых генералов: Д. любил причудливое, он остался бы доволен обстановкой своих поминок. И вообще в присутствии за столом бронзового военного героя было нечто фрейдистское и, я бы сказал, справедливое. О, наше военное младенчество: мать тащит меня в бомбоубежище, я схватился за ее руку, другой она прижимает к груди младенца брата. Но вот что-то случилось, грохот, все рушится, я задыхаюсь в пыли, вопли людей, и мать вдруг бросает мою руку, и я вижу ее ноги в тапочках, она кричит мне: «Беги, беги за мной!» И я, давясь воплем, бегу с протянутой рукой за ее юбкой, впервые брошенный в этом мире.
Мы сидим кружком, военные дети, усталые, седые, старые дети. Какие стали у нас лица, будто сквозь аквариум рыбы на дне. Мы спим наяву и ждем «ничего». Ах, заграничные господа, ждущие своего Годо! Ждать Годо – это полбеды. А вот вы попробуйте ждать «ничего».
– Я назвал бы всех нас – «задвинутое поколение». Ящики внутри комода, – шепчет мне в ухо Лысый и Отвратительный.
А они все приходили, друзья Д.: поэты и прозаики, режиссеры и художники. Их не печатают, им не дают снимать и выставляться; а может, проще: они уже давно ничего не пишут, не снимают и не выставляют. А может, совсем просто: они все пишут, все снимают и все выставляют, только этого уже никто не замечает. Все это – внутри комода. Вот сидит тот самый знаменитый поэт Х. Он теперь всем известен, только я его не читаю. Не так давно он пожаловался редактору молодежной газеты, дескать, мало его печатают.
– А зачем тебе много печататься? – спросил друг редактор.
– Милый мой, когда поэта не печатают, они его забывают (они, то бишь читатели, «народ»).
– Пойми, – улыбнулся редактор. – Чем больше мы тебя печатаем, тем больше они тебя забывают.
А люди все приходили. Какие-то уже совсем никому не известные (один даже у всех спрашивал:
«А чего это вы тут собрались?»).
Кто-то привел японскую скрипачку. Она училась в консерватории и жаждала неофициального общения. По-моему, она думала, что у нас здесь будет концерт, и пришла со скрипкой. Но мест за столом не было, и ее определили на шкаф. На огромный шкаф карельской березы.
Выпили. Еще выпили. И тогда меня осенило! Я встал и начал речь:
– Мы все должны вспомнить последнюю встречу с ним. Это необходимо, чтобы понять, зачем он нас сюда собрал. Ибо нас всех сюда собрал он. И раньше, чем мы поймем зачем, мы просто не сможем выйти отсюда. Он нас не выпустит, поверьте.
Наступила тишина. Кто-то пьяный вскочил и рванулся к двери.
– Не надо! – воскликнула Прекрасная Муза. – Если дверь откроется – я повешусь. Мне будет сниться по ночам эта страшная запертая дверь, за которой стоит он. – И она поднялась и сказала: – Я расскажу свою последнюю встречу с ним.
Ей было за сорок, нашей состарившейся Музе, но в свете свечей это было незаметно. И опять она была раскрасавица – девочка времен славы Д.
– Первый раз я увидела Д. совсем юной. Боже, как я была тогда добродушна и толста. И как он был зловеще худ. Я не смела стоять с ним рядом, у меня было чувство стыда, будто я захватила его здоровье. Я носила тогда в себе обжигающую любовь ко всем, любовь-жажду! И все вы, окружающие, – она прелестно опустила глаза долу, – пытались пользоваться этой жаждой, все, кроме него! В последний раз я увидела его два года назад. Я вернулась из Франции, шел снег. Он подошел ко мне в Доме литераторов и начал рассказывать повесть про какого-то летчика, который куда-то летел. Рассказ страдал конкретностью и оттого был мучителен для меня. Я смотрела на него, пытаясь отыскать в этом полысевшем, несчастном, задыхающемся того прелестного, худенького Керубино. А «он – не он» вдруг оборвал рассказ и сказал мне: «С вас причитается». Он был пьян, и, естественно, я решила, что он просит денег. Я покраснела и дала ему, кажется, десятку. Он взял десять рублей и пошел прочь, оставив меня с моим стыдом – стыдом «имеющей деньги». А я пошла в другую сторону. И вдруг меня настигло в спину как возмездие: «Что вы наделали!» Он глядел на меня:
«Я думал, уж вы-то меня поймете. Я не денег просил. Я ответного рассказа просил. Мне нужен рассказ о Любви. Уж вы-то, я думал, поймете».