Сборы прошли обычным порядком, и после плотного завтрака отряд тронулся в путь. Местность изменилась. Дремучий лес остался позади. Перед отрядом простиралась холмистая равнина. Дорога шла через светлые перелески. Где-то там, в трех или четырех переходах, должна была быть река Днепр, по которой отряд на двух лодьях спустится до самого Киева.
Земли стали более обжитыми. Стали попадаться деревеньки. Проезжая, покупали у местных квас и пиво. Вечером можно было запить сытный ужин доброй чаркой. В лесу стол разнообразили дичиной. Для охоты Ян обычно отряжал двух-трех человек, и к вечеру на костре жарилась туша кабана или оленина, кусками нанизанная на прутья.
Теперь такой вольности позволить было нельзя. На пути попадались боярские усадьбы, окруженные мощными частоколами и башнями. Некоторые из них были больше Колохолма и Летославля, вместе взятых. За незаконную охоту в боярских владениях можно было здорово поплатиться. Поэтому Ян разрешал охотиться только с луками на гусей и уток. Мясо приходилось покупать у местных, платя серебром или специально для этого припасенными беличьими шкурками.
В малолюдном медвежьем углу, какими были берега Летоши, этого добра было навалом. Каждый мальчишка с детства умел добыть белку. Ближе к Днепру, куда иногда заглядывали иноземные торговые гости, этот товар ценили куда как выше. Купцы собирали шкурки и везли их в жаркие южные страны, где за них платили уже не серебром, а золотом. Доброшка ехал и думал, что было бы неплохо запасти в окрестностях родного Летославля белок и поехать торговать ими в дальние страны самому, не уступая барышей хитрым иноземцам. А в самом деле, что мешает?
Мыслете
Ворон возвращался от своей бабки в подавленном настроении. Впрочем, так было почти всегда. Ворон не любил эти визиты, но деваться было некуда. Существенной долей уважения, которое оказывали ему жители Китежа, он был обязан своей грозной бабке. Он воспитывала его, раннего сироту, в почти невозможном сочетании любви и ненависти. Под строгим наблюдением сухой костистой старухи он проводил дни, натирая руки и набивая шишки деревянным мечом на широком бабкином дворе. Когда ему стукнуло 10 лет, в Китеж зашел беглый монах, которого приютили в городе, хранившем старую веру, но в качестве оплаты заставили выучить юного княжича чтению и письму.
За малейшую неудачу, будь то оружейный бой или обучение трудной христианской грамоте, Ворон получал щелчок твердым бабкиным пальцем по носу. А если на глазах его при этом выступали слезы, то за первым щелчком следовал второй и третий. Тут уж поневоле приходилось глотать обиду и учиться, учиться и учиться. Он стал лучшим бойцом не только в Китеже, но и во всей ближайшей округе, читал и писал не хуже самого книжного монаха. Однако воспоминания о детстве были для него навсегда отравлены этими щелчками и ощущением кома в горле.
Впрочем, как только Ворону стукнуло пятнадцать лет, бабка полностью устранилась от дел управления городом и назвала князем Ворона. Более того, она уехала из города и выбрала себе для жизни такое место, что горожане обомлели и навсегда перестали говорить о Бабе вслух – только шепотом. А имя ее сократили до краткого и вроде бы как тайного: Ега.
Муж Еги славный князь Сокол-старый был выходцем из земли вятичей. Смелый воин, он погиб в забытой всеми, кроме самой Еги, битве. Его предали честному огню и по обычаю вятичей решили упокоить не в кургане, а в особой домовине, стоявшей на высоких столбах-стволах посреди леса. Хотя князь при жизни был чудо-богатырь, косая сажень в плечах, но после сожжения вполне уместился в корчажку навроде тех, в которых бабы хранят зерно. Домовина, однако, была сделана по-княжески, размером с небольшую избу: два-три взрослых человека могли поместиться в ней легко.
Лес, где стояли княжеский и еще несколько могильных теремов, стал заповедным. Люди старались туда не заходить: от собранных там грибов, на вид крепких и красивых, вдруг начинало крутить живот, а от кладбищенской земляники, на редкость крупной и сладкой, темнело в глазах и холодело сердце.
Вот там то, в мужниной домовине, и поселилась старая Добронега. Втащила по крутой лестнице кованый сундук, который служил ей еще и кроватью, из широкой доски и толстого пня соорудила стол, сложила в углу очаг, да и зажила отшельницей. Муж ее, князь Сокол-старый, по-прежнему мирно покоился в корчажке, стоявшей в углу. Добронега разговаривала с ним. Причем тем для «бесед» находилось даже больше, чем когда князь был жив и здоров. Что тогда? На битву да на ложе. О чем тут говорить? Да-нет, здравствуй и прощай – вот и весь разговор.
А теперь Ега могла поведать мужу все свои мысли, все чувства, все переживания, до которых ему когда-то дела не было. Стоял в уголке и внимательно слушал.
– Вот так, князюшко, и живем. Что, как думаешь, холодна нынче зима-то будет? Молчишь? Не знаешь? А я тебе скажу: мороз будет лютый, вон нынче рябины сколько. Готовит Мокошь птичкам на зиму пропитание. А ты не заметил? Молчишь? Ну да ты никогда ничего не замечал! Тебе бы только на коня, да за девками, да пировать. Где тебе рябину-то заметить… Эх ты, Сокол! Высоко летал, а теперь в углу стоишь. А помнишь, как ты сватов ко мне засылал? Как на свадьбе брат мой Любша на спор целую кадушку меда одним духом выпил, а потом спал три дня? А кто его на это подбил? Ты и подбил, озорства ради. А еще князь называешься. Молчишь? Помнишь, значит, помнишь…
Старуха присела на сундук, взор ее затуманился, длинные костистые руки повисли плетьми.
В окошко запрыгнул огромный черный кот, который вместе с останками князя скрашивал одинокое житье старой княгини. Мягко прыгнул на край сундука и положил перед хозяйкой задушенную мышь. Мурлыкнул. Старуха очнулась, посмотрела озадаченно на кота, погладила блестящую шерстку:
– Гостинец принес? Спасибо, дорогой. Дай-ка я тебе молочка за это налью. – Из берестяного жбанчика, в котором молоко не кисло неделю, налила в блюдце.
Мыслями Ега раз за разом возвращалась к последнему тяжелому разговору с внуком.
– Как живешь, внучок-князюшко? – В интонации вопроса явственно слышалось то, что древние греки называли иронией, а на Руси с давних пор звалось подковыркой. Неведомо откуда старуха, сидя в домовине, была в курсе всех дел, происходивших в Китеже. Что-то от нее скрывать смысла не было.
– Я вижу, что ты лучше меня знаешь, как обстоят дела?
– Знать-то знаю, да хочу тебя послушать.
– Быть может, хоть медку дашь испить? И пирожком накормишь с калиной, как в детстве?
– Пирожки, говоришь? Ну, угощайся. – Старая Добронега поставила перед Вороном блюдо с пирожками, налила в кружку мятного меда. И стала внимательно, в полном молчании смотреть, как он ест. Когда с угощением было покончено и посуда убрана, Ега стряхнула крошки на пол, скрестила на худой груди руки и твердо сказала:
– Накормила, напоила. Теперь рассказывай.
Ворону не хотелось начинать этот разговор, но теперь разумные поводы его оттягивать были исчерпаны.
– Илья нам Перуновы Очи не отдал.