Что бы ни делала со мной Анна, мне это приятно, и я автоматически меняю положение, чтобы сделать приятно Джеку. Я лижу его анус, чего никогда не делала раньше, потому что парни, особенно тихие мачо, как Джек, жутко закомплексованы в том, что касается этой части тела. Трогать их там – ни-ни.
Но вот теперь мой язык трогает, и Джек не жалуется. Мне слышно, как он негромко постанывает, как будто не хочет, чтобы мы с Анной это слышали. Но я слышу. Я начинаю потихоньку скользить рукой взад-вперед вдоль члена, время от времени слегка перекручивая крайнюю плоть, и вскоре Джек уже не в силах сдерживаться и стонет заметно громче.
Три наши тела сливаются в одно, свободные от наших эго. Мы растворяемся друг в друге, перестаем существовать как личности. Нет больше разницы между Джеком, Кэтрин и Анной. Между мужчиной и женщинами. Мы – один человек общего пола. Мы трахаемся, как заведенные. Движемся в синхронном ритме. Стонем в унисон. Мы – как отлаженный механизм. Когда мы кончаем, мы кончаем одновременно, взрываемся разом. И я получаю даже больше, чем мечтала.
Глава 14
Я все это помню. В мельчайших подробностях. Я помню, как впервые задумалась о сексе. Не как о действии, а об ощущении. Я помню все, как будто это было вчера. Наверно, это прозвучит довольно глупо, и вы с трудом мне поверите, но я клянусь, что это именно так.
Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, а может, тринадцать – точно не помню, – лучшая подруга показала мне несколько пожелтевших, с загнутыми углами листков бумаги, которые она обнаружила в ящике отцовского стола. Мы разложили их на полу в ее спальне, и она принялась их мне читать. Это был рассказ про секс. Небольшой неприличный рассказ в эпистолярной форме. Порнография без картинок. Порнография до видео, дивиди, сотовых телефонов и Интернета. Порнография, где непристойные картинки возникали в вашей голове.
Мы решили, что это письмо изначально принадлежало не ее отцу, а деду, отправившемуся воевать во Вьетнам. Все, что вернулось на родину от деда, – эта потрепанная коробка, набитая сырыми и заплесневелыми напоминаниями о стране, которую он оставил, и семье, которая его потеряла. Шелковые трусики, принадлежавшие подругиной бабушке, все еще пахли духами, которыми она побрызгалась во время их первого свидания, да несколько младенческих фотографий ее отца, старых, выцветших и в каких-то разводах, как будто на них капали слезы.
А также пачка потрепанных писем, перетянутая синей лентой. Это письмо, письмо, в котором рассказывалась неприличная история, лежало в этой пачке. Адресовано оно было деду, но мы не знали, от кого письмо, потому что не нашли подписи. Ее почему-то не было, как не было и обратного адреса на конверте, в котором оно лежало. Несколько дней назад на одном из интернет-форумов я наткнулась на такую же историю. То есть в принципе такую же, потому что подробности разнились.
Несколько человек сообщили в комментариях, что, по их мнению, все началось с листков, отпечатанных на мимеографе специально для солдат, воюющих вдали от дома. С тех пор, передававшиеся из поколения в поколение через самые разные войны, листки кочевали от одного владельца к другому, пока не оказались в столе отца моей подруги, откуда попали в ее невинные детские руки.
Знай я тогда то, что знаю сейчас, я бы велела подруге остановиться еще до того, как она дочитала до конца. Я бы велела ей остановиться еще до того, как она начала читать. Я бы сказала: положи туда, где взяла, обратно в ящик. Эти письма не твои. Они не для нас. Нам не нужно знать, что в них написано. Не сейчас, ни потом, ни вообще когда-нибудь.
У детей много прекрасных естественных талантов, которыми можно восхищаться и даже им завидовать. Но одного у них нет – дара предвидения. По какой-то причине они просто не в состоянии увидеть связи между беготней по дороге с развязанными шнурками и падением, которое непременно за этим последует. Не говоря уже о разбитых коленках, которые будут саднить так, как и не снилось.
Или что если дети наложат в штаны, то ничего приятного их не ждет, а вот вонять дерьмом от них будет еще как, это точно. Не говоря уже о том, что придется бежать к мамочке, чтобы со слезами пожаловаться ей, что, собственно, стряслось. Потому что хотя у ребенка и нет дара предвидения, в нем есть хитрость.
То есть если дерьмо вылезло на одном конце, то следует включить краны на другом. Хотя бы для того, чтобы вызвать к себе жалость, – и тогда последующий унизительный процесс выгребания дерьма будет вынести гораздо легче.
Так что если бы я знала тогда то, что знаю сейчас, то когда родители впервые взяли меня – двухлетнюю малышку в хорошеньком платьице с оборками, по подолу которого были вышиты полосатые леденцы, – в рождественский грот в местном торговом центре, где, проведя по белому искусственному снегу, мимо уродливых механических эльфов, неуклюже махавших руками, словно старушка, что решила тряхнуть стариной на новогодней вечеринке, плюхнули прямо на огромное красное колено Санта-Клауса, чтобы тот наклонился ко мне так низко, что его белая борода коснулась подола моего платья, и спросил меня о самом сокровенном желании, – я поступила бы так: я бы со всей детской невинностью посмотрела бы в его мутные, с алкогольной поволокой глаза и, подумав, сказала бы: «Награди меня даром предвидения».
Это уберегло бы меня в будущем от множества неприятностей, разбитого сердца и перемазанных дерьмом трусов. Уберегло бы от меня самой. И тогда, лежа на вытертом ковре в спальне подруги, пока та сжимала в руке пожелтевшие листки, готовясь зачитать их вслух, я бы проникла в секреты женского естества. Но, увы, я была ребенком. Что я тогда знала? И я велела ей читать дальше.
Мы были с ней как Адам и Ева, приготовившиеся откусить от яблока. Любопытство взяло над нами верх. Мы были не в силах остановиться и в один присест съели запретный плод целиком, и едва не обмочились от смеха, читая самые непристойные куски.
Но большая часть рассказа, темная и странная, была совершенно непонятна нашим неразвитым детским умам. Поскольку мы не понимали, поскольку у нас отсутствовал опыт, который помог бы нам извлечь смысл или понять контекст, текст не произвел на нас впечатления. По крайней мере, мне показалось, что не произвел. И вот тут возникает нечто такое, чему у меня нет объяснений.
Каким-то образом эта история, в том виде, в каком я впервые услышала ее от подруги – вся, целиком, от первого до последнего слова, осталась со мной, зарылась в глубины подсознания, словно паразит, где свила гнездо и окончательно обосновалась.
На протяжении многих лет я даже не догадывалась, что она по-прежнему там. Я забыла не только о том, что ее слышала, но даже о цепочке событий, приведшей меня к ней. Сейчас та моя подруга – лишь голос без лица и даже без имени, и единственное доказательство ее существования – обрывочные воспоминания.
За исключением снов. Во снах я помню все в мельчайших подробностях. Я точно помню, как она читала этот рассказ, как развивалась история, какие ощущения во мне вызывала. Во снах я перелистываю сцены вперед и назад, добавляя то там, то здесь для убедительности новые детали, чтобы сделать правдоподобнее, другие же, наоборот, выбрасываю. Оставляю некоторые в качестве креплений, будто они нужны для того, чтобы ткань повествования не расползалась по швам.