Пауле захотелось дать Вильневу пощечину и убежать прочь.
— Ага, — повторила она, думая, какому порыву последовать.
— Он голоден. Что будем делать? — Вильнев посмотрел на нее.
— Нам нужна кормилица, — сказала Паула.
— Ну, у нас ее нет, как и носильщиков. Мы предоставлены сами себе. Что будем делать?
— Готовить чай? — предложила Паула.
— Молоко, нам нужно молоко. — тяжело вздохнул Вильнев. — Ему осталось максимум пару дней, потом он все равно умрет.
— Ласло достанет нам козу. — Нориа стояла у входа в палатку. — Когда он сегодня ходил за ножами, он видел коз.
Нориа подошла ближе к Вильневу и взяла у него малыша.
— Госпожа Келлерманн, это было ошибкой — спасать его, это принесло нам большие трудности. — Прежде чем Паула смогла сказать что-то в ответ, Нориа продолжила: — Но это было не так уж и неправильно. Я дам ему чай.
— Я тоже голодна, — сказала Паула и последовала за Нориа к костру. Суп все еще стоял на тлеющих углях. Паула налила большой ковш супа в кружку и осторожно попробовала его. Он был горячим и понравился ей.
Нориа попыталась напоить ребенка чаем, что ей сначала не удавалось, но затем мальчик успокоился и выпил целую кружку.
— Я тоже как ребенок. — прошептала Нориа, и Паула не была уверена, говорила она это ей, или младенцу, или самой себе. — Я не только родилась во второй месяц, адаоро, месяц, который приносит детям огонь и несчастье. Нет, у меня еще есть брат-близнец, и в Мананяри, где я родилась, это фади. И по сей день фади. Меня бросили у реки с крокодилами, где меня нашли миссионеры, которые проплывали мимо на лодке.
Паула не знала, что сказать, поэтому она молчала.
— Они окрестили меня в честь святой Элеоноры Английской, потому что нашли меня в день ее памяти, двадцать первого февраля. Но другие дети не могли правильно выговорить это имя, и так я стала Нориа.
— Я очень рада, что ты осталась жива. Без тебя мы были бы так же беспомощны, как этот ребенок. — Паула вспомнила, что Нориа рассказывала им в Амбохиманге. — И, возможно, ты держишь в руках следующего премьер-министра.
— Да, возможно, но носильщики ушли и больше не вернутся.
— Это мы решим завтра. Утром. — Паула доела суп, спросила Нориа, может ли младенец до утра остаться с ней, и вернулась в свою палатку, где заснула, не успев даже укрыться.
17 Письмо Матильды
Амбалавау, утро 10 августа 1856 года
Моя любимая Флоренс!
Это хорошо, что я вчера вечером пошла посмотреть на свою ваниль, так как из-за шторма брезент развязался, но я пришла вовремя. По дороге я споткнулась о маленький тотем, и боюсь, что это ничего хорошего не предвещает. Возможно, отец Антоний прав относительно своих мрачных предчувствий.
Поэтому мне нужно поторопиться со своим письмом, но мне сложно долго держать перо, у меня дрожат руки. Ваниль, моя дорогая, — это своеобразное хрупкое растение. Иногда я думаю, нет ли тут параллели с тобой, потому что она пахнет, только если несколько месяцев все делать правильно, она не прощает ошибок в уходе, и ей необходимо достаточное количество солнца и дождя. И там, на ванильной плантации у монсеньора Бомона, я увидела его впервые.
Он там работал, и я заметила его не благодаря его красоте, нет, это была самоотверженность, с которой он посвятил себя ванили. Он долго наблюдал за цветками с разных сторон, только потом он прикасался к ним, так нежно, как никогда ко мне не прикасался мужчина. Это было так, будто между ними существовала связь, и, когда он выпускал из рук один цветок и обращался к другому, мне казалось, что он становился еще красивее, он светился сильнее и как будто вырастал. Я часами наблюдала за ним. Он не уставал от своей работы и к каждому цветку относился с одинаковым уважением. У него были крепкие ладони с короткими сильными пальцами, которые казались немного неуклюжими, и тем не менее они были такими деликатными! Серп луны на его ногтях светился белым цветом, и внутренняя сторона его кистей была светло-розовой, что создавало красивый контраст с перламутровым блеском его темной кожи. Когда было очень жарко, он работал с обнаженным торсом. Под его влажной сияющей кожей выделялась каждая мышца. Не очень высокого роста, он зато имел широкие плечи и двигался как танцор, легко и энергично.
Меня тянуло к нему магическим образом каждый раз, когда я видела его. Мне было предельно ясно, что я вдвое старше его, и было больно осознавать, что у меня светлая кожа, а у него темная, но что-то в нем затронуло мою душу. Это было уважение ко всему живому, смирение и сила, то, чего я никогда не видела в мужчинах. Ум, который брал свое начало из связи с землей. Мне хотелось прикоснуться к нему, хотелось, чтобы он обнял меня, и в тоже время я понимала, что все сочтут меня выжившей из ума старой чудачкой, и так, мне казалось, будешь думать и ты, моя дорогая Флоренс. Если это так, то я прошу тебя все же дочитать письмо до конца и выполнить таким образом мою последнюю волю. И, нет, мне не стыдно за эти мои чувства. Почему же? Я же не планировала рассказывать об этом Эдмонду, я любила этого молодого человека на расстоянии, кроме того, он был одинок и ни с кем не обручен, у него не было семьи, потому что его продали Бомону еще ребенком. Кому я могла принесли вред своими чувствами? Никому.
Тебе? Нет, Флоренс, это было что-то совсем иное, нежели моя любовь к тебе, моя дочь! Что-то все же было в Эдмонде, что сводило меня с ума. Он любил Бомона и слишком, как мне кажется, уважал его. Но я отклонилась от темы.
Так как я долгое время не могла понять, что со мной происходит, я просто наблюдала за ним, и это приносило мне радость. Однако однажды жена Бомона спросила меня, почему я так смотрю на Эдмонда, — может быть, он позволил себе какую-либо вольность, неуважительно повел себя или что-то украл?
Тогда мне стало ясно, что я делаю, и только тогда я поняла: то, что я чувствую, — это любовь. Я не хотела ему навредить и попыталась покончить с этим. Я думала о том, чтобы уехать, но я, моя дорогая дочь, не могла так поступить с тобой в тот период времени, потому что, насколько я могла судить, ты впервые была счастлива. Так что я попыталась забыть Эдмонда и старалась избегать его — как мне казалось.
Но спустя несколько месяцев монсеньор Бомон завел со мной разговор по поводу Эдмонда, желая знать, почему я постоянно вокруг него увиваюсь. Мне было абсолютно ясно, что он имел в виду: ему это не нравилось. Сначала я думала, что это из-за меня. Светлокожая женщина за сорок влюбляется в бывшего раба, который в сыновья ей годится, — он был не в силах это понять. Он был не таким, как двое его соседей, для которых ласки их бывших молодых рабынь были чем-то само собой разумеющимся. Подобные вещи — не для Бомона. Но если он ненавидел не меня, то в чем причина откровенной ненависти к Эдмонду, почему он просто не отпустит его? Бомон был разочарован, что я не предоставила ему повод выгнать Эдмонда, и дал понять, что не потерпит в своем доме связи светлокожей женщины и темнокожего слуги. Ни при каких обстоятельствах.