Среди помощников-коллег Гоппе и был Наум Синдаловский, а также Игорь Долиняк. Был ещё Владимир Евсевьев, который пускал пыль в глаза потопом громких имён, беспричинным философствованием и главное тем, что он обращался к Гоппе на ты. Тот снисходительно позволял. Евсевьев безжалостно и регулярно хаял мои стихи. Это была хорошая школа для выживания уверенности, что ты действительно хочешь заниматься писанием стихов.
Евсевьев появлялся и в других ЛИТО и мы с ним пересекались в течение многих лет, и в 1975 году я показал ему рукопись своего сборника Состояние, а он предложил написать к ней предисловие, что ознаменовало его «признание» моих поэтических заслуг. А я предложил ему 20 рублей, так как знал, что он беден и что одно дело – обещание написать, а другое – выполнить обещанное. Моя совесть была спокойна, что я не купил предисловие, ведь сначала он сам предложил, а я лишь гарантировал появление предисловия на свет. Оно вставлено в мой самиздатовский сборник, который я сделал в количестве, кажется, 5 экземпляров. В предисловии бурлил обыкновенный возвышенный бред, но тогда мне казалось, что хвалебное предисловие придаёт дополнительную силу стихам. Это Евсевьев убедил меня забрать стихи из готовящейся Лепты, чтобы напрасно не подставлять себя под удар КГБ. Но на его убеждения не эмигрировать, так как русский поэт должен жить в русской языковой среде, – я не поддался.
Другой соратник Гоппе по ЛИТО, Игорь Долиняк, сидел серьёзный, насупленный и вдали. Однажды, когда Евсевьев и прочие разгромили моё стихотворение, Долиняк, сидевший молча и внимательно слушавший, прервал своё молчание и внятно сказал: «А я считаю, что стихотворение хорошее».
Я от счастья чуть не возопил. Это, кстати, было первое моё действительно приличное стихотворение из «неприличных»:
Опять весна у зеркал окон вертится,
подкрашивая ветреные губки.
Но ты – любой весны соперница,
вся – от разреза глаз и до разреза юбки.
Ты ничего, прошу, не обещай,
слишком многим ты уже наобещана.
Пойдём куда-нибудь, поговорим про май,
молодая, начинающая женщина.
Пойдём, как брови, всё ближе сдвигаясь,
тобой я застрою любовный пустырь.
Не я – так другой, не ты – так другая,
но лучше пусть я и пусть ты.
1964
Наум Синдаловский, как я теперь узнал, был на двенадцать лет старше меня. Так что ему было тогда лет 29. Но помню его с большой лысиной и для меня он смотрелся стариком. Он усаживался калачиком, неподалеку от Гоппе, и негромко иронизировал. Я запомнил его две строчки, которыми восхитился Гоппе. Речь в стихотворении шла о постройке корабля и заканчивалось оно так:
И наша увеличилась страна
на площадь кубриков, кают и палуб.
Меня поразили эти строчки и, как я потом понял, не поэзией своей, а подмеченным методом расширения государственных границ. Теперь мне это напоминает набирание веса женщиной, которая хочет привлечь на себя большее количество мужчин с помощью увеличения поверхности своего тела.
И вот, через почти полвека я прочёл статью Синдаловского на тему, животрепещущую и милую моему сердцу и не только сердцу. Под предлогом фольклора он описывает поистине золотой век русской истории, когда доступность пизд была обильной и повсеместной. Так, помещикам предоставлялась неограниченная возможность совокуплений со своими крепостными. Толстой в Дьяволе доказал, что дворяне, ставшие воспринимать самое прекрасное как самое ужасное, подписали себе этим смертный приговор, который начал систематически приводиться в исполнение с 1917 года.
Вот цитата о «вкусной и здоровой» жизни из статьи Синдаловского:
Известно, что в крепостнической России помещичьи гаремы были явлением широко распространенным. Фигурально говоря, этот своеобразный социальный «институт» немало способствовал обороноспособности государства. Едва у какой-либо смазливой девки объявлялся жених, как его тут же отдавали в солдаты, а девица вольно или невольно становилась очередным украшением сераля похотливого барина. Этот собственнический обычай успешно перенимали и городские вельможи, многие из которых были недавними выходцами из помещичьего сословия. В город из собственных усадеб выписывались служанки, кормилицы, актрисы для домашних театров и просто девицы для личных утех. Этого не стеснялись… Были известны в Петербурге и другие гаремы. В некоторых из них насчитывалось до 30 содержанок. Весь этот, что называется, обслуживающий персонал в полном составе сопровождал барина во всех его поездках…
Сказочное обилие доступных и непритязательных проституток может вызвать смертельную зависть у множества американских мужчин и прочих севернокорейцев. Далее Синдаловский знакомит ностальгирующего читателя со сказочным былым разнообразием повсеместных проституток:
Пышным цветом цвела в Петербурге и уличная проституция, которая позволяла удовлетворить похоть тут же, в ближайшей подворотне. На Невском предлагали свои услуги проститутки с романтическими названиями: «Невские ласточки» и «Дамы с Гостиного». В Александровском парке… мужчин встречали жалкие стайки так называемых «Пар ко ленинских промокашек». На Васильевском острове – «Евы с Галерного». В Большом Казачьем переулке – «Казачьи шлюхи». В подворотнях Мещанских улиц – «Чухонские нимфы». На тесном «Пятачке» у входа в Гостиный двор со стороны Перинной линии – «Пятачковые». В зарослях Петровского острова – «Петровские мочалки». На набережных Невы – «Речные девушки» или «Невские дешевки». И так далее, и тому подобное.
Если, имея такие восхитительные возможности для наслаждения, дворянство рождало Обломовых и прочих Толстых, а также тоскующих по политической свободе балбесов, становится понятно, почему дворянство было уничтожено рабоче-крестьянством – дворянству стало лень и невмоготу наслаждаться своими благами, и оно перестало ценить их. А такая злостная неблагодарность достойна смерти.
Тема петербургской проституции начала XIX века не могла обойтись без разговоров о Пушкине. И Синдаловский хватается за него обеими руками. Все интимные подробности из жизни Пушкина и его окружения Синдаловский, конечно же, почерпнул из «Тайных записок 1836–1837 годов», кое-что перевирая или недоговаривая. Однако он и не подумал на них сослаться. Наверное, потому, что «Тайные записки» – это не городской фольклор, а научный документализм.
Годам к восемнадцати я перестал ходить в ЛИТО при Смене, а стал перебирать другие, более изощрённые – слишком уж это ЛИТО было военно-пролетарским.
Больше я никогда не встречался ни с Гоппе, ни с Долиняком, ни с Синдаловским – и вот только теперь Пушкин и платные женщины доказали ещё раз: то, что было – не прошло.
С Ровесником на Серой Лошади
«Серая лошадь» – такова была кличка у кафе Ровесник на Выборгской стороне. Я никогда не называл Ровесник «Серой лошадью» – мне это казалось дешёвым пижонством. Ровесник есть Ровесник, и никакую лошадь из него не сделать, даже серую! Романтику я видел не в названии, а в сути кафе, которое в 60-х было средоточием девиц, поэзии и музыки.