Энтони Верден с нетерпением ожидает этих поездок в Хайфу. Его не страшит ни сутолока рынка, ни высокие ряды ящиков с апельсинами, ни вонь отбросов, ни тучи ос.
Больше всего он ждет возможности зайти в кафе, где можно выпить горячего сладкого кофе с пирожными, дабы успокоить исстрадавшуюся, изъеденную апельсиновым соком полость рта. В этих кафешках, даже несмотря на то, что здесь полно мускулистых и загорелых сынов еврейского народа, присутствует намек на некий шик. В свою очередь, это располагает к общению и даже к размышлениям.
Энтони припоминает, что такое мысль и мыслительный процесс. Он вспоминает, как когда-то ему захотелось перестать думать, вспоминает, насколько коварным оказалось это желание. Верден начинает сомневаться в том, прав ли он был, принимая такое решение.
Подобно человеку, у которого слишком длинный отпуск (когда затянувшееся безделье оборачивается скукой), Энтони садится за столик уличного кафе, окна которого выходят на рыночную площадь Хайфы, и начинает мысленно экспериментировать с идеей всех идей.
Он пишет:
Я привык думать, что индивид — это нечто избыточное. Раньше я полагал, что будущее за группами людей, работающих вместе. Собранные в единый коллектив, они знают больше, и это делает их мудрее. В это я искренне верил. Но когда все без исключения люди объединятся при помощи телеграфных проводов, то настанет день, когда все будут все знать обо всем…
Энтони задумывается. Кому он пишет это письмо?
Я считал, что это послужит благу человечества. Всеобщее единение. Последнее безмолвное примирение всех людей и их мира. Конец отчуждению и бессмысленному существованию…
Да, все верно. Теперь ему понятны его собственные ограниченные возможности. Лечение у доктора Пала устранило перепады настроения и прояснило сознание. Энтони больше нечего сказать. Мечтать ему почти не о чем, надеяться тоже не на что. Раз так, то он выскажется прямо сейчас. Пока не стало слишком поздно.
Конец войны и ее последствия — свинцово-серое море разрозненных воспоминаний.
В последнее время спина все чаще дает о себе знать.
Энтони вспоминает, как лежал на больничной койке, превратившись почти в полного инвалида.
Он вспоминает, как умолял своего старого школьного друга Джона Арвена проявить сочувствие к его жене.
Верден вспоминает (скорее всего это было в 1948 году), как пробудился после операции, призванной исправить его позвоночник. Когда он отошел от наркоза, то увидел в палате Арвена. После операции Энтони было так лихо, что лицо его превратилось в застывшую маску. Впрочем, оно и к лучшему — ведь он сам не знал, радоваться ему или нет.
— Отдернуть занавески? — спросил Джон, подойдя к окну.
— Не надо! — прохрипел Энтони.
Арвен посмотрел на занавески, на цветы, на аппарат, который не давал спине Вердена оставаться в одном положении.
— Вставай! Живо вставай! — в отчаянии закричал он. — Поднимайся на ноги!
Можно подумать, этим скроешь тот факт, что Рейчел нет в больнице.
Воспоминание заставляет Энтони вздрогнуть. На рыночную площадь обрушивается порыв ветра. Верден разглаживает лист бумаги и пишет:
Война зачаровывала меня. Перемещения денег, машин и людей, стратегии, сдвиги глобального баланса сил. Конечно же, чем дольше шла война, тем более передовой и изобретательной она становилась, приобретая более научный характер. Однако все более очевидным делался факт, что за нее никто не отвечает. Война вспыхивает и проистекает в мировом пространстве, действуя по своим собственным законам. Даже Черчилль представляется карликом на фоне вселенского масштаба событий. Этакой шестеренкой безжалостного и ненасытного экономического механизма…
От таких мыслей Энтони пробирает дрожь. Он представляет себе, что Рейчел сказала бы об этих незамысловатых абстракциях, что сказал бы про них любой проходящий мимо еврей. Любая юная девушка из лагеря Терезин, на руке которой вытатуирован номер.
Верден откладывает ручку в сторону и наблюдает за жизнью рынка. Апельсины… Неожиданный порыв ветра уносит прочь незаконченное письмо. Он вскакивает с места, пытаясь поймать его, но спину пронзает боль. Тяжело дыша, Энтони снова опускается на стул. Все, что он написал, безвозвратно потеряно. В следующее мгновение ветер проносит мимо него бумажный лист, похожий на те, которыми прикрывают ящики с апельсинами. Лист цепляется за ножку стула. Энтони осторожно наклоняется, чтобы поднять его. На одной стороне изображение улыбающейся цветущей девушки в платке, срывающей с дерева сочные апельсины. Энтони, вздрогнув от отвращения, переворачивает листок — вторая сторона чиста.
До чего же интересно устроен мир.
Он разглаживает лист, положив его на стол, берет ручку и заканчивает мысль. Не важно, что начало утеряно. Какое это имеет значение? Самое главное, что у него есть мысли.
Он пишет:
После войны моя жизнь изменилась, и роскошь расстояния не доставляет мне больше радости.
Гораздо труднее (и по этой причине более похвально) думать о вещах по обычным человеческим меркам. Трудно быть честным.
Он начинает:
В Палестине я похоронил свой брак и заглянул в собственное сердце.
Это одно из пространных писем, которые Энтони пишет человеку, которого больше не может называть своим другом.
К каким только уловкам не прибегал Джон Арвен, пытаясь объяснить отсутствие Рейчел. Якобы она перебралась в сельскую местность, чтобы отдалиться от лондонского круга общения. «Рейчел знает, что переезд в Палестину многое изменит в ее привычном ритме жизни».
Такая вот казуистика. Прикованный к постели Энтони пытается извлечь из глубины души хотя бы пару теплых слов, однако не находит ничего, кроме желчной фразы:
— Похоже, она решила эмигрировать постепенно.
Его колкость не осталась незамеченной.
— Она сейчас занята тем, — раздраженно отвечает Джон, — что ждет. Да, ждет, когда ты поправишься.
Но почему она не пришла сюда, чтобы увидеться с ним? Почему ничего не написала?
— Наберись терпения, — настаивает Джон Арвен, Мудрец. — Для тебя сейчас самое время взять бразды правления семейной жизни в свои руки. Все у вас наладится. Если хочешь, я буду приходить к тебе чаще.
И вот Энтони стоит на привокзальной платформе в ожидании лондонского поезда. Как всегда он неряшлив, рукава рубашки закатаны до локтей. Они сели в машину Рейчел, и Джон — очень аккуратно и очень медленно — довез их до дома.
В саду перед домом росли рододендроны. Лужайка была новая и в свете угасающего дня казалась желтовато-зеленой. В противоположность ей дом был большой, как будто сгорбившийся под собственным весом, с медуницами над дверью и старыми розовыми кустами, полными острых шипов. Рядом с домом пристроилась уродливая бетонная улитка гаража. Посреди сада — газонокосилка. В землю воткнуты вилы, на рукоятке которых болтается старый твидовый пиджак. Тут же валяются садовые ножницы. По пути к двери Джон Арвен подхватил пиджак и на ходу надел его.