Словно забыв, что собрались для отмщения, они разглядывали
смиренную изгнанницу почти со страхом, а потом начали расходиться, но многие в
пояс кланялись Марии, а один, прежде кричавший всех громче, смиренно поцеловал
край ее платья. Это был единственный раз, вспоминала потом Сашенька, когда из
глаз сестры хлынули мгновенные слезы, – больше она не плакала никогда. Впрочем,
с той поры на них никто не нападал, никто не обижал. Более того, в Тобольске
изгнанникам было выдано пятьсот рублей, и эта сумма, прежде показавшаяся им
ничтожною, воспринята была как несказанно щедрый дар. Меншикову было дозволено
купить на эти деньги топоры, пилы, лопаты, другие орудия для обработки дерева и
почвы, семена, мясо, рыбу – все, что могло пригодиться в дороге, а главное, на
новом месте жительства, о коем Александра с Александром знали одно: где-то в
стране медведей и снегов. Где-то в России!
И вот рогожная кибитка одолела наконец грудный
[57] путь, и
крошечный городок-крепость среди тундр и тайги, на обрывистом берегу Сосьвы,
недалеко от ее слияния с Обью, открылся взору изгнанников. При этом Александра
залилась слезами, Александр зарылся лицом в баулы и разразился проклятиями,
Маша побледнела, но осталась безучастною… а Александр Данилыч сказал только:
«Беда, не успеем ничего на огороде посадить. Хоть бы дом до снегов поставить.
Говорят, здесь летом ночи на два часа хватает, остальное время солнышко!»
И ни слова жалобы, ни упрека – ничего! Меншиков вообще не
роптал: он жаловался только на участь своих близких, упрекая себя, что доставил
им беды. Он с философским спокойствием воспринял то, что «счастье Алексашки»
изменило ему. Удивив мир всей своей громадою, кажущейся прочностью, здание
меншиковского благополучия рухнуло как карточный домик. И не как насмешку, а
как шалость судьбы Данилыч воспринял разрешение самому построить себе дом.
Меншиков смотрел в неизбежное с мужеством и благородством,
которые не покинули его в обстоятельствах, способных убить самые крепкие
сердца. Нужа, босота, жестокожитие обступили изгнанников со всех сторон.
«Трясцею опоясаны, бедою обстеганы», – могли они определить свое положение
старинным выражением, однако отец, каждое утро для здоровья пиливший дрова на
зиму, а потом шедший на стройку дома, словно бы всякой минутою своей жизни
исповедовал завет принца Конде: «Только трус может наложить на себя руки!»
Впрочем, при чем здесь французское щегольство? Это неодолимый русский дух,
благодаря которому русские, то беспечные, то пылкие, с одинаковой страстью
предаются попеременно лени и неутомимым трудам, вел светлейшего махать топором
и таскать туда-сюда тяжеленную двуручную пилу, да при том не чахнуть, а,
напротив, дебелеть и здороветь!
Семейство пока что поселилось в гадкой, заброшенной избе. Им
бы следовало по предписанию жить поначалу в городской тюрьме, однако воевода
Боровский оказался добрым и благодушным стариком. Услышав от легендарного
Алексашки: «Мне, бедному сироте, кроме вас, больше и в ноги-то упасть некому!»,
увидав незрячие от горя глаза Маши, он расчувствовался и отдал им это жилье на
время обустройства.
Изба была ветхая и вид имела дикий: дыры в ее стенах были
заложены пеньками. Корневища там и сям торчали наружу подобно рогам и
щупальцам, однако эти заплатки в стенах держались крепко. Все щели изнутри
заткнули паклей, законопатили, замазали глиною; починили окошки (они тоже
являли собою причудливейшее зрелище, быв сложены из осколков стекла, слюды,
бутылочных донышек, кое-как склеенных меж собою полосками холста) – и не более
чем через неделю после прибытия две комнаты пересыльной избы приобрели вполне
жилой вид. Из прежней роскоши у ссыльных чудом сохранились лишь остатки:
одна-две скатерти, пара рушников да простыней. Истинным счастьем было то, что
им оставили иконы в богатых окладах. Тихий злат-серебряный свет исходил от
образов, придавая убогому жилищу вид смиренный – и смирением наполняя сердца.
Вся прислуга теперь трудилась вместе со светлейшим на
строительстве нового дома, который непременно следовало закончить до сентября:
в эту пору могли уже грянуть морозы и лечь снег. Теперь же на дворе стоял
изнуряюще жаркий июль. Две бывшие горничные девки трудились по хозяйству: мыли,
стирали, кухарничали. Маша и Сашенька большую часть времени сидели в доме: шили
одежду, белье, рукодельничали, благо в Тобольске удалось прикупить несколько
рулонов холста; здешние мастерицы из вогулов
[58]
предлагали только крапивное
сукно и тщательно, до тонкости выделанные шкуры и меха. Впрочем, мехами, а
стало быть, шубами на зиму брался обеспечить Бахтияр.
К плотницкой и столярной работе он оказался решительно не
способен, зато охотничал на зависть всем соседям: ставил поставухи
[59];
раздобыл даже и капкан на крупного зверя, но пока что ни медведя, ни хотя бы
волка взять не удалось. Впрочем, Бахтияр обмолвился, что как-то раз он нашел
капкан окровавленным, однако пустым и с разжатою пастью: выходило, что кто-то
все же угодил в железные челюсти, да неведомым чудом высвободился.
Соседки, услыхав о том событии, единогласно заявили, что
чудеса тут ни при чем: это явно сделал кто-то из вогулов. Туземцы почитают
медведя священным зверем; хоть и били его изредка, чужим делать сие мешали как
могли, ну а завалив лесного хозяина сами, учиняли в честь его истинное
празднество с песнями и плясками, как бы моля медведюшку простить их за то, что
отняли его жизнь.
Александр с Александрою от таких досужих баек трепетали:
туземцев они боялись до дрожи зубовной, глядели на них с отвращением и
предпочитали, чтобы Бахтияр не по тайге шлялся, а на крылечке с ружьем сидел,
отпугивал вогулов, которые могли толпой, нимало не смущаясь, рассесться вокруг
меншиковой избы, выжидая появления новых лиц. Даже они откуда-то знали, кем
прежде была Мария, и ждали ее появления с особым нетерпением. Завидев печальную
красавицу, стар и млад принимались гладить себя по щекам, закатывать глаза и
цокать языком, как бы давая знать: красивая! очень красивая! нравишься нам!
Маша глядела на них без особого страха. В жизни, пожалуй,
уже ничего и не осталось, что могло бы ее напугать… кроме неотвязных
Бахтияровых глаз. Однако Александру плоские, круглые вогульские лица были
омерзительны. Однажды воевода Боровский сделался свидетелем того, как Александр
отгоняет туземцев от избы: «Да чтоб вам сгореть в аду, самояды! Прочь, прочь
пошли! Не смердите тут!» Он не остановил впавшего в истинную истерику сына, а
обратился к отцу, беспомощно стоявшему поодаль:
– Не надобно их бояться, Александр Данилыч. Это же истинные
дети!
– Дикари, – робко возразил Меншиков.