Я попытался ее урезонить, но Абдулла быстро поровнялся со мной, помахал своим головным платком над головой и спрыгнул с седла со шкурой верблюжонка в руке. Поднимая ногами мелкий гравий, он забежал вперед и остановился перед Газелью, замершей на месте с жалобным стоном. Абдулла расстелил на земле перед нею маленькую шкуру и притянул к ней голову верблюдицы. Она перестала стонать, трижды потерлась губами о сухую поверхность, потом снова подняла голову и, подвывая, зашагала вперед. Так повторилось несколько раз за день, но наконец она, похоже, забыла о своей потере.
В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал просили меня немедленно прибыть в Джефер. Из-за большой разреженности воздуха аэроплан то и дело проваливался в воздушные ямы, так что мы едва не споткнулись о гребень Штара. Я сидел, раздумывая над тем, разобьемся мы или нет, едва ли не надеясь на это. Меня не оставляла уверенность в том, что Нури был полон решимости потребовать выполнения условий нашей позорной полусделки, осуществление которой представлялось еще более грязным делом, чем сама ее идея. Смерть в авиационной катастрофе была бы выходом из положения, и все же я вряд ли этого хотел, но вовсе не из страха, потому что я чувствовал себя таким уставшим, что меня уже ничего не могло испугать, и не из-за угрызений совести, так как мне представлялось всецело нашим собственным правом решать, жить нам или нет, а просто по привычке, потому что в последнее время я рисковал собой только тогда, когда это бывало полезно для нашего дела.
Пытаясь как-то классифицировать свои мысли, я находил, что в большой войне одинаково важны и интуиция, и разум. Инстинкт говорил: «Умри» – разум же подсказывал, что нужно лишь разрубить оковы, связывающие ум, и дать ему свободу. Смерть в результате несчастного случая хуже, чем преднамеренная. Если я без колебаний рисковал своей жизнью, с какой бы стати ее пачкать? И все же, как мне представляется, жизнь и честь относятся к разным категориям, и проблемы одной не могут быть решены за счет другой. Что же касается чести, то разве я не потерял ее год назад, когда убеждал арабов в том, что Англия сдержит свое обещание?
А может быть, честь подобна листьям Сивиллы – чем больше их теряется, тем драгоценнее становится самый маленький листочек? Может быть, ее часть равна целому? Моя скрытность лишала меня возможности иметь арбитра меры ответственности. Разврат физического труда кончался лишь жаждой большего, тогда как сознание вечного долга, необходимости подвергать все сомнению завивало мой рассудок в головокружительную спираль и никогда не оставляло в нем места для мысли.
Наконец мы, оставшись в живых, добрались до Джефера, где нас встретили в прекрасном расположении духа Фейсал и Нури. Было непостижимо, как этот старик совершенно свободно и органично слился с нашей молодостью. В самом деле, это был очень старый, злой, уставший от жизни человек, окруженный аурой печали и упрека; единственным движением черт лица его была горькая улыбка. Над его жесткими ресницами усталыми складками нависали веки, сквозь которые проникающий свет солнца, становясь красным, входил в его глубокие глазницы, придавая им вид каких-то огнедышащих кратеров. В этих кратерах медленно сгорал тот, на кого смотрел старик. И только абсолютно черный цвет окрашенных волос да омертвевшая кожа лица, покрытая сетью морщин, выдавали его семидесятилетний возраст.
Состоялась церемонная беседа, потому что в шатре этого неразговорчивого вождя собрались первые люди его племени, знаменитые шейхи, так затянутые в шелка – либо в собственные, либо в подаренные Фейсалом, – что они шуршали при каждом их движении, как на женщинах. Первым среди собравшихся был Фарис: подобно Гамлету, он не прощал Нури убийства своего отца Соттама. Это был худой человек с отвисшими усами на неестественно белом лице, за мягкими манерами и слащавым голосом которого скрывалось осуждение всего на свете. «Надо же, – удивленно пропищал он, имея в виду меня, – он понимает наш арабский язык». Там были Трад и Султан, серьезные, с круглыми глазами, резавшие правду напрямик, видные военные и известные кавалерийские командиры, а также приглашенный Фейсалом мятежный Миджхем, помирившийся со своим упрямым дядей, который, похоже, лишь наполовину терпел присутствие рядом с собой этого унылого человека с маловыразительным лицом, хотя все поведение Миджхема было подчеркнуто дружелюбным.
Миджхем также был видным командиром, соперничавшим с Традом в осуществлении набегов, но слабым и жестокосердым. Он сидел рядом с Халидом, братом Трада, еще одним богатым, деятельным лидером, лицом похожим на Трада, но не таким упитанным, как тот. Меня приветствовал Дурзи ибн Дугми, неприятно напомнивший мне о своей алчности в Небхе, – человек зловещей внешности: одноглазый, с носом крючком, крупный, угрожающий всем своим видом, недалекий умом, но не лишенный храбрости. Был там и Хаффаджи, баловень судьбы, которому я выказывал свои дружеские чувства из-за уважения к его отцу, а вовсе не за какие-то его личные достоинства. Он был достаточно юн, чтобы радоваться миражу военных приключений.
Смешливый юноша Бендер, давний приятель Хаффаджи, перед всеми собравшимися просил меня зачислить его в отряд моих телохранителей. От своего молочного брата Рахайля он слышал об особенностях этой службы и ее безмерных радостях, и рабская психология заставила его поддаться ее нездоровому очарованию. Я уклонился от прямого ответа, но поскольку он продолжал настаивать на своем, вывернулся, заметив, что я не король, чтобы мне служили слуги Шаалана. Тяжелый взгляд Нури на мгновение встретился с моим, и я прочел в нем одобрение.
Рядом со мной сидел Рахайль, важничавший, как павлин, в своей кричащей одежде. Во время беседы он шепотом называл мне имя каждого из присутствовавших. Им не было нужды спрашивать, кто я такой, потому что и моя одежда, и внешний вид ничем не отличались от реалий, сопутствующих жизни в пустыне. Настороженность вызывало только то, что я был начисто выбрит и одет в подозрительно чистую шелковую одежду ослепительно-белого цвета (по крайней мере, снаружи), с красно-золотым плетеным головным шнуром работы мастеров Мекки и с кинжалом на поясе. Одеваясь таким образом, я укреплял публичное признание Фейсалом моей роли.
Фейсал во многих случаях брал верх на таких советах, привлекая на свою сторону все новые племена, правда, нередко сваливал эту работу на меня, но никогда до этого дня мы не были настолько заодно с ним, поддерживая и опираясь друг на друга с наших противоположных полюсов, и дело шло легко, как детская игра. Племя руалла просто таяло в пламени нашего двойного огня. Мы могли поднять его одним жестом, одним словом. В прикованных к нам глазах стояла напряженность, светилось доверие, и дыхание собравшихся перехватывало волнение.
Фейсал одной фразой дал им осознать национальную идею, заставив задуматься об истории и языке арабов, потом выдержал паузу: для этих неграмотных, но искусных ораторов слова были живыми, и им нравилось смаковать каждое слово, оценивая его на вкус. Следующая фраза продемонстрировала им силу духа Фейсала, их соратника и вождя, жертвовавшего всем ради национальной свободы. Он снова умолк, и присутствующие в воцарившейся тишине с трепетом смотрели на человека, на которого им хотелось молиться, как на икону. Он был лишен амбиций, слабостей и ошибок, для него, потерявшего глаз и руку, единственным смыслом было жить в борьбе или умереть, служа одной цели – освобождению.