15. Но если заря любви и влюбленной политики одинаково окрашены в розовые тона, то и конец может быть одинаково кровавым. Разве мы уже не сталкивались многократно с феноменом любви, оканчивающейся тиранией, когда твердое убеждение правящих в том, что они руководствуются подлинными интересами народа, заканчивается оправданием убийства всех, кто не согласен в это верить? Любовь — постольку, поскольку она является разновидностью веры (она ведь является еще много чем и помимо), — противоположна либерализму, поскольку никакая вера еще не была свободна от склонности вымещать свое разочарование на инакомыслящих и еретиках. Другими словами, когда человек во что-то верит (патриотизм, марксизм-ленинизм, национал-социализм), сила этой веры непременно сметает с пути все альтернативы.
16. Несколько дней спустя после истории с туфлями я пошел в ларек за газетой и пакетом молока. Мистер Пол сказал мне, что у него как раз кончилось молоко, но, если у меня есть пара минут, он сходит на склад за другим ящиком. Глядя, как он выходит и поворачивает за угол магазина, я обратил внимание на его толстые серые носки и коричневые кожаные сандалии. Их безобразие бросалось в глаза, но не оскорбляло взгляд и казалось безобидным. Почему я не мог так же отнестись к Хлоиным туфлям? Почему я не смог проявить ту же широту сердца по отношению к любимой женщине, что и к продавцу, у которого покупал свой хлеб насущный?
17. Желание заменить отношение палача к жертве отношением к продавцу газет долгое время владело умами политиков. Почему люди у власти не могут быть корректными в управлении своими гражданами, спокойно воспринимая сандалии, несогласие и раскол? Ответ, который давали либералы, был: сердечность во взаимоотношениях власти и граждан возможна лишь в том случае, если правительство перестанет говорить о правлении во имя любви к своим согражданам, а вместо этого сосредоточится на снижении инфляции и наведении порядка на железных дорогах.
18. Безопасная политика нашла своего величайшего апологета в лице Джона Стюарта Милля
[32]
, который в 1859 году опубликовал классическую защиту либерализма в отсутствие любви «О свободе», громкий призыв к государству попросту оставить граждан в покое (каким бы благонамеренным оно ни было), чтобы от них не требовалось сменить обувь, или читать определенные книги, или мыть уши, или пользоваться зубной нитью. Милль доказывает, что, хотя древнее общество (и тем более робеспьеровская Франция) вменяло себе в обязанность «глубокую заинтересованность в том, чтобы каждый из его граждан был дисциплинирован телесно и умственно», современное государство должно по мере возможности отступать в тень и оставлять своих граждан одних. Как замученный партнер в любовной связи, который умоляет об одном — дать ему побольше пространства, Милль просит государство предоставить граждан самим себе: «Единственная свобода, которая заслуживает названия таковой, есть свобода стремиться к собственному благу теми способами, какими нам покажется нужным, лишь бы мы при этом не покушались на такое же право других и не препятствовали их попыткам обрести его… Единственная цель, ради которой власть может оправданно применить силу по отношению к какому-либо члену цивилизованного общества против его воли, — это чтобы помешать ему причинить вред другому. Его собственное благо, физическое или духовное, не является достаточным основанием».
19. Призывы Милля звучат так разумно, что возникает мысль: а нельзя ли найти применение им и в личной сфере? Однако применительно к человеческим отношениям его взгляды, к сожалению, теряют значительную долю своей привлекательности. Приходят на память некоторые зачерствевшие от времени браки, где любовью уже давно и не пахнет, где у каждого своя спальня, где обмениваются случайной парой слов, когда сталкиваются на кухне перед работой. В таких браках оба партнера уже давно оставили надежду прийти к взаимопониманию, построив вместо этого отношения на теплой дружбе, основанной на контролируемом непонимании — вежливость во время совместного поедания картофельной запеканки за ужином и горечь в предрассветные часы, когда особенно остро ощущается эмоциональный вакуум, в котором проходит их жизнь.
20. Мы снова вернулись к необходимости выбирать между любовью и либерализмом, — выбирать, потому что либерализм кажется реальным спасением только в общении на расстоянии или когда в отношениях уже пустило корни безразличие. Сандалии продавца газет не вызвали у меня досады, потому что мне было наплевать на продавца газет, я хотел получить от него свое чтиво и молоко, и ничего больше. Я не испытывал потребности ни излить ему душу, ни выплакаться на его плече, поэтому его обувь не казалась мне оскорбительной. Но если бы я влюбился в мистера Пола, мог бы я продолжать спокойно смотреть на эти сандалии или, напротив, настал бы момент, когда (из любви) я прокашлялся бы и предложил поискать им замену?
21. Если в наших отношениях с Хлоей дело никогда не доходило до террора, то это, вероятно, потому, что мы умели смягчать выбор между любовью и либерализмом при помощи составляющей, которой располагает, увы, слишком небольшое число пар и которой во все времена располагало, пожалуй, еще меньше «влюбленных» политиков (Ленин, Пол Пот, Робеспьер). Эта составляющая могла бы (будь она в достаточном количестве) явиться спасением и для государств, и для пар перед лицом нетерпимости. Я говорю о чувстве юмора.
22. Видимо, не случайно революционеры имеют общее с любовниками желание быть всегда подчеркнуто серьезными. Одинаково трудно представить себе, как можно было бы пошутить в обществе Сталина и в обществе Юного Вертера — настолько они оба напряжены, хотя и по-разному, но в равной мере безнадежно. А с неспособностью к смеху приходит неспособность признать относительность всех вещей, внутреннюю противоречивость общества и человеческих отношений, множественность и постоянный конфликт желаний, — необходимость смириться с тем, что твой партнер никогда не научится парковать машину или ополаскивать после себя ванну или что ему никогда не перестанет нравиться Джони Митчелл, — но при этом все же любить его.
23. Если мы с Хлоей могли переступить через некоторые из наших разногласий, то лишь благодаря тому, что у нас было желание обращать в шутку тупики, на которые мы натыкались в характерах друг друга. Я не мог перестать ненавидеть Хлоины туфли — ей они по-прежнему нравились; я любил ее, но (после того, как заделали окно) мы, по крайней мере, нашли силы над этим посмеяться. Стоило обстановке начать накаляться, один из нас всегда мог заставить другого рассмеяться, пригрозив «дефенестрацией»
[33]
, и таким образом предотвратить скандал. Мои навыки вождения невозможно было исправить, но они получили прозвание «Ален Прост»
[34]
; периодические Хлоины прогулки-изуверства я считал тяжким бременем, пока мне не стало легче с выдуманной мною же идеей подчиняться ей как «Жанне д’Арк». Юмор делал излишней прямую конфронтацию: можно было вскользь коснуться того, что раздражало, исподволь кивнув на него, критикуя, но без необходимости облечь критику в слова («Этой шуткой я даю тебе понять, что я очень не одобряю х, в то же время мне не нужно тебе об этом говорить — твой смех свидетельствует, что ты принимаешь замечание к сведению»).