9. Но пускай отказ любить всегда болезнен, разве мы можем всерьез приравнять любовь к самоотверженности, а ее отсутствие к жестокости? Разве можем отождествить любовь с добродетелью, а безразличие — с грехом? Была ли моя любовь к Хлое проявлением нравственности, а то, что она отвергла меня, — свидетельством ее отсутствия? Вина, которую Хлоя должна была испытывать по отношению ко мне, напрямую зависела от того, насколько моя любовь могла рассматриваться как нечто, что я отдал ей бескорыстно. Поскольку, если в моем даре содержалась примесь эгоизма, Хлоя полностью оправдывалась, когда равным образом эгоистично прерывала наши отношения. С этой точки зрения конец любви предстает конфликтом между двумя сугубо эгоистичными побуждениями, а не между альтруизмом и эгоизмом, нравственностью и безнравственностью.
10. В согласии с кантианской философией, моральный поступок отличается от аморального тем, что совершается из чувства долга, — независимо от того, несет ли он с собой боль или удовольствие. Я поступаю в согласии с моралью лишь тогда, когда я делаю что-то, не думая, что могу получить взамен, руководимый лишь долгом: «Для того чтобы любой поступок был признан нравственным, недостаточно, чтобы он не противоречил законам морали, — он должен, кроме того, совершаться во имя этих законов»
[53]
. Действия, совершаемые в расчете что-то приобрести, не могут называться нравственными — налицо прямой отказ от потребительского взгляда на мораль, поставленную на службу исполнению желаний. Суть воззрений Канта состоит в том, что нравственность содержится исключительно в мотиве поступка. Любовь к кому-то нравственна, лишь когда этой любви удостаивают вне зависимости от ожидаемого вознаграждения, когда любят только ради того, чтобы любить.
11. Я обвинял Хлою в безнравственности, потому что она отвергла ухаживания человека, который каждый день обеспечивал ее комфорт, поддерживал, внушал уверенность в себе и любил. Но следовало ли выдвигать против нее такого рода обвинения, если она не оценила этого? Безусловно, мы заслуживаем обвинения, когда с презрением отвергаем дар, потребовавший от дарителя жертв и дорого стоивший ему, но если дающий испытывает, вручая подарок, столько же удовольствия, сколько испытываем мы, получая его, разве уместно тогда вести разговор на языке морали? Если любовь изначально дается из эгоистических побуждений (иначе говоря, для собственной пользы, даже если она исходит из нужд другого), то такой дар, по крайней мере с точки зрения Канта, противоречит морали. Был ли я лучше Хлои только потому, что любил ее? Конечно, нет, поскольку, хотя моя любовь к ней включала самопожертвование, я шел на это из-за того, что это само по себе делало меня счастливым. Я не мучил себя, я действовал так лишь потому, что подобные действия наилучшим образом соответствовали моим наклонностям, потому что это не был долг.
12. Мы провели время, любя как утилитаристы
[54]
, в спальне мы были последователями Гоббса
[55]
и Бентама
[56]
, а не Платона и Канта. Мы строили суждения о морали, основываясь на том, что нам больше понравится, а не на основании трансцендентных
[57]
ценностей, как Гоббс писал в своих «Основах права»:
«Всякий человек называет то, что нравится ему и доставляет ему удовольствие, добром; и называет злом то, что не нравится ему: это различие так велико, что, подобно тому, как один человек отличается от другого сложением, так же они различаются и в том, что касается общего определения добра и зла. Точно так же не существует такой вещи, как agathon haplos
[58]
, то есть просто хорошего…»
[59]
13. Я назвал Хлою злой, потому что она «не угодила» мне, а не потому что зло было заложено в ней изначально. Моя система ценностей скорее подразумевала оправдание ситуации, а не объяснение проступка Хлои в сопоставлении с некоей абсолютной величиной. Я стал жертвой классической ошибки моралиста, так кратко и точно обрисованной Ницше:
«В первый момент действия отдельного человека оцениваются как хорошие или плохие вне всякой связи с побудительным мотивом, но в расчет принимаются только их полезные или вредные последствия. Тем не менее скоро люди забывают причину такой оценки и думают, что качества хороший и плохой были изначально присущи самим действиям, независимо от следствий…»
[60]
Мои нравственные определения, ярлыки, которые я навесил на Хлою, были продиктованы исключительно тем, что доставляло мне удовольствие или, напротив, причиняло боль, — я являл пример эгоцентричного морализатора, судящего мир и обязанности женщины в нем исключительно по тому, насколько они соответствовали его собственным интересам. Моя нравственная оценка была лишь сублимацией моих желаний — платоническое преступление, если вообще преступление.
14. На вершине самодовольного отчаяния я вопрошал: «Разве это не мое право быть любимым и не ее обязанность любить меня?» Хлоина любовь была необходима, ее присутствие в кровати рядом со мной было столь же важным, как свобода или право жить. Если правительство гарантирует мне два последних, почему оно не может гарантировать мне право быть любимым? Почему оно уделило такое внимание праву жизни и свободе слова, если мне наплевать на оба, когда нет человека, придающего этой жизни смысл? Зачем нужна жизнь, если жить предстоит без любви и без того, чтобы быть услышанным? Что значит свобода, если она означает свободу быть покинутым?
15. Но какая Сила способна распространить язык права на любовь, заставить людей любить из чувства долга? Разве не было бы это всего-навсего другим проявлением романтического терроризма, романтического фашизма? Мораль должна иметь свои границы. Она — предмет разбирательств на высоких судах и не предназначена для соленых слез в глухую ночь и душераздирающих прощаний излишне сытых, излишне ухоженных, излишне начитанных, рафинированных сентименталистов. Я всегда любил эгоистично, спонтанно, как утилитарист. И если утилитаризм провозглашает действие правильным, только если оно обещает возможно большее счастье для возможно большего числа людей, теперешняя боль, моя — с которой была сопряжена любовь к Хлое, и ее — с которой для нее было сопряжено положение любимой, — являлась самым надежным признаком того, что наши отношения не просто находились за рамками морали, но что они стали противоречить морали.