– Вы ничего странного не замечали в последнее время?
– Странного? – Гурджиев оглядел кухню. – Когда?
Окуджава заглянул в папку:
– Двадцать пятого июня.
– Двадцать пятого июня… – Гурджиев погрузился в мысли, его лицо освещалось экраном лэптопа. – Если не ошибаюсь, в этот день 1857 года были опубликованы «Цветы зла» Бодлера, в 1872 году в Германии запретили деятельность иезуитского ордена, в 1907 году в Тифлисе Иосиф Джугашвили ограбил инкассаторскую карету, в 1910 году в парижском Гранд-опера состоялась премьера балета «Жар-птица» Стравинского, 25 июня считается днем рождения радужного флага. В этот же день в 1984 году скончался французский умница Мишель Фуко, – сказал и предался молчанию, закончив вещание.
При упоминании своего имени Фуко навострил уши, уставился на Гурджиева. Окуджава не понял – подавая эти википедические сведения, старик вслух тренировал свой старческий ум, прикидывался дураком или действительно был сумасшедшим. У лейтенанта закружилась голова. Казалось, зловоние пропитало не только каждый квадратный миллиметр его тела, но и проникло в мысли.
– Я спрашиваю про июнь сего года, – на всякий случай уточнил.
– Сего года… – Гурджиев снова задумался и, будто его осенило, вдруг захлопал в ладоши: – Точно! Разве не двадцать пятого июня снесли памятник Сталину в центре Гори? Вот уж странное дело!
Поскольку лейтенант был патриотически настроенным молодым человеком, ему захотелось сказать, что демонтаж памятника Сталину был скорее закономерным, нежели странным событием, но сказал совсем другое:
– Что вы скажете о вашей соседке Манане Кипиани, какая она женщина?
– Манана милая женщина, пальчики оближешь, – сказал неосмотрительно Гурджиев, вспомнив ее груди-дыни и круглые, мясистые губы.
В это время за стеной послышался глухой хрип. Возможно, Чикобава при упоминании Мананы забормотал. Окуджаву резко передернуло, тихо спросил у Гурджиева:
– Кто там?
– Койянискаци, – ответил серьезно Гурджиев.
– Кто-кто?
Поскольку Чикобава не замолк, Гурджиев привстал, жестом показал Окуджаве следовать за ним; тот вовсе не хотел никуда следовать за безумным стариком, но что-то неведомое, куда сильнее простого любопытства, заставило его пойти. Фуко тяжело соскочил с кресла.
Перед тем как открыть дверь кладовки, Гурджиев повернулся к лейтенанту и приложил к губам указательный палец: «Тс-с!», тот инстинктивно встал сзади старика. Из кладовки вырвался резкий, как ацетон, запах. Вначале Окуджава ничего не мог разобрать через слегка приоткрытую дверь, кроме висящей где-то в пустоте точки, которая светила красным светом. Однако когда глаза привыкли к темноте, увидел и стоящую фигуру с взлохмаченными, как у дикобраза, волосами темно-пепельного цвета, которая тихо бормотала: «Душа моя, душа моя, восстань, не безмолвствуй, близится конец, и к лицу тебе возмущение…»
По телу лейтенанта прошел холодный озноб, он прошептал Гурджиеву на ухо:
– Кто это?
– Абхазский негр, – шепотом же ответил Гурджиев, – из Адюбжи.
– Грузин?
– Скорее потомок тех африканцев, что князь Шервашидзе купил на рынке рабов в Стамбуле в XVII веке и ввез в Абхазию, – Гурджиев невольно повторил слова курицы.
Окуджава только сейчас разглядел рясу Чикобавы. При виде стоящего в темноте силуэта он вспомнил почерневшие мощи святых, увиденные в детстве в Печерской лавре в Киеве, и спросил:
– Монах?
– Да, монах… – Гурджиев ничего другого не смог придумать: – Отец Маврикий, мученик.
– Странное имя, – сказал Окуджава, а про себя заключил: «Психи какие-то!»
Чикобава выглянул из темноты на лейтенанта и, как снайпер жертве, посадил ему посередине лба красную лазерную точку. И заговорил: «Смерть воззрил, и ужаснула мя, и погребен быв, возлюбил путь праведный и покаялся…»
– Странное, – Гурджиев согласился, – но колоритное.
– А почему он взаперти?
– Некоторые монахи иногда уединяются в пещеру.
Окуджава хотел спросить, почему отец так воняет, но постеснялся.
Тем временем Чикобава захрипел:
Владыко Господи небесе и земли, Царю веков!
Благоволи отверсти мне дверь покаяния,
Ибо я в болезни сердцамоего молю Тебя,
Истиннаго Бога, Света миру:
Призри многим Твоим благоугробием
И приими моление мое;
Не отврати его, но прости мне,
Впадшему во многаяпрегрешения.
Ибо ищу покоя и не обретаю,
Потому что совесть моя не прощает меня.
Жду мира, и нет во мне мира,
По причине глубокаго множества беззаконий моих.
Услыши, Господи, меня, в отчаянии находящагося.
Ибо я, лишенный всякой готовности
И всякой мысли ко исправлению себя,
Припадаю к щедротам Твоим.
Наполненный впечатлениями младший лейтенант ни на секунду не мог допустить, что отец Маврикий и есть Нугзар Чикобава. Именно тот, кого он искал. По его мнению, заключенный в кладовке хоть и выглядел мучеником, пребывал в особом, вполне комфортном аду.
Гурджиев и Окуджава вернулись на кухню. Встав на задние лапы, Фуко оперся о Гурджиева, тот потер ему ушко. Из кладовки доносилось приглушенное песнопение: «Помилуй меня, поверженнаго на землю и осужденнаго за грехи мои. Обрати, Господи, плач мой в радость мне, расторгни вретище и препояшь меня веселием…»
– Не буду больше беспокоить, – сказал лейтенант, заключив, что в этом дурдоме ничего он путного не узнает, взял свои вещи со стола.
– Уже уходишь? – Гурджиев удивился. – Давай чаю хотя бы попьем, пока Бозона Хиггса не нашли.
– Да нет, спасибо, – Окуджава глянул на часы, – дел еще много.
– Ах, боже мой! Все дела и дела, отдыхать-то когда?! – Гурджиев вдруг повел рукой по щеке лейтенанта, вытащил у него из-за уха тонкую медовую свечку желтоватого цвета и протянул молодому человеку: – Это от меня. – Гурджиев обожал фокусы.
Уже окончательно растерянный Окуджава машинально положил ручку и свечку вместе в нагрудный карман рубашки. И вроде бы Хиггса тоже нашли, вспомнил он заголовок недавней статьи из какой-то газеты. Несмотря на стоящую в комнате вонь, он все же почувствовал приятный запах меда.
Вышли в прихожую. Гурджиев открыл дверь, протянул Окуджаве руку:
– Заходи иногда в гости.
Окуджава пожал Гурджиеву руку, заглянул ему в глаза и… вдруг совершенно забыл, где находился совсем недавно, кто был этот босоногий волосатик, похожий на лешего, извергающий черную сажу из ушей, и еще эта собака, невесть откуда взявшаяся, стоящая рядом со стариком и виляющая хвостом. А Гурджиев добродушно улыбался лжеследователю и одновременно пристально глядел ему в глаза…