А утром все повторялось, и он платил ей душераздирающими воплями, хотя порой хотелось лишь тихо попросить ее: «Мама, мамочка, забери меня отсюда!» Правильная воспитательница, оснащенная неисчерпаемыми педагогическими знаниями, не выдерживала напора, неодобрительно качала головой и чинно удалялась из раздевалки, бормоча под нос одну и ту же гнусавую фразу «Да что ж его, режут что ли?!» На помощь ей приходила старушка нянечка, простоватая и всегда слегка потрепанная и помятая, но обладающая живой доброй мимикой; она быстро хватала Кирилла на руки и уносила в еще пустой зал, знаками показывая матери, чтобы та скорее исчезала из его одурманенного поля зрения.
Гипертрофированно чувствительная память Кирилла зафиксировала отдельные ощущения: как он жаждал забраться к ней на колени и прижаться крепко-крепко, чтобы его оставили едва осознаваемые, но уже навязчивые ощущения покинутости. Но часто такие попытки оканчивались печально: из-за своей неуклюжести и неловкости он невольно причинял ей боль, пачкал одежду или что-то случайно отрывал и тут же со шлепком отлетал от матери, как мячик во время подачи. «Какой же ты косолапый! – возмущалась она, кривя свой красивый рот. – Разве можно так грубо влезать?! Ты меня всю измял, теперь снова надо гладить юбку!» И Кирилл становился неуверенным, порой его сводил с ума простой вопрос: как подойти к маме, что сделать, чтобы она обняла его? Прямо попросить он попросту боялся.
Мальчик долго испытывал удручающие видения из-за боязни темноты. Когда серость полумрака надвигалась на пустую комнату, он, нередко оставляемый матерью в одиночестве, испытывал нестерпимый животный ужас: ему мерещилось, что кто-то невидимый может сейчас же вынырнуть из бездонной пустоты и поглотить его. Порой дикое, полубезумное ощущение, что кто-то смотрит на него из непроглядной темени, доводило его до исступленных конвульсий. Приходя, мать потом долго еще не могла успокоить своего впечатлительного сына.
Но страшнее всего для ребенка было узнать, что он зря появился на свет, что его не ждали. Однажды, когда Кириллу было около шести лет, он, играя на диване пластиковыми солдатиками, оказался невольным слушателем телефонного разговора матери с подругой. Он не понял деталей, ясно было лишь то, что его маму куда-то отчаянно звали. Она ужасно нервничала, как-то судорожно потирая рукой коленку, и говорила, что не может идти. Краем глаза он улавливал ту ее привычную недовольную гримасу, которая появлялась каждый раз, когда мать не желала смиряться с непреодолимыми обстоятельствами. Во всей интонации ее голоса, ставшего высоким, прерывистым и едким, чувствовалось ничем не перешибаемое стремление следовать зову, и Кирилла тогда острее, чем когда-либо, пронзила острая боль понимания, что непреодолимой преградой является именно он, именно он мешает ей наслаждаться жизнью, дышать полной грудью.
– Не могу я, Светик, это ты свободная, а у меня, понимаешь ли, есть маленький вылупок, который держит на привязи… Не сумела придушить вовремя, вот и мучаюсь.
Хотя слово «вылупок» она произнесла иронично-игривым голосом, сквозь переливчато-мягкую тональность ее откровения просочились ядовитые пары сожаления. Кирилл тотчас уловил их и, будто застигнутый врасплох котенок, притаился со своими игрушками. И даже теперь, через много лет, в серой больничной палате у него снова сжалось сердце от чудовищной тоски, как будто кто-то снова уколол туда большой иглой.
Мать тогда все-таки уехала – исполнять задуманное во что бы то ни стало, не считаясь с жертвами, всегда оставалось ее неисправимой чертой. Но именно тогда, в тот зимний вечер, впервые между ними появилась прослойка холодной пустоты, вакуума, который стал непреодолимым к моменту его взросления. Кирилл тогда остался у соседки – неопрятной и скверно пахнущей любительницы одиноких алкогольных возлияний с похмельной, уже давно не женской физиономией и низко дребезжащим, напрочь прокуренным голосом. То была несчастная женщина, от которой несколько лет тому ушел муж. От неожиданно нахлынувшего горя и апатичного оцепенения некогда приветливая и весьма образованная, она за короткое время превратилась в несуразное мрачное существо, стремительно теряющее признаки пола, неминуемо опускающееся, оседающее. Она была подобна рыхлому краю крутого оврага, который еще хватается корнями деревьев за свое прежнее положение, но уже обречен и после одного из роковых дождей обрушится вниз, рассыпавшись мириадами разрозненных, разлетевшихся в безотчетном полете песчинок. Маленький Кирилл знал, что тетя Люба раньше много лет работала в детской библиотеке, а алкогольная зависимость хоть и заставила ее убирать в подъезде, прячась от взглядов людей, как много раз битая, пугливая собака, но не истребила любви к книгам. Бедная и брошенная женщина, гладившая его по голове своей шершавой ладонью, привязала его к себе невероятно интересными историями о жизни других, книжных, невозмутимо счастливых детей. И он забывал, что бывают на свете люди, родившиеся напрасно.
Его часто оставляли одного или на попечении сомнительных дам. Однажды пришла ночь, которая оказалась самой страшной в его детстве. Он не помнил точно, у кого ночевал – у запившей тети Любы или другой соседки. Лихорадка, непрерывный и колкий озноб, серая муть в глазах, пелена могильного тумана из страшной сказки заслонили собой остальную часть картины. Кирилл помнил, как закричал от страха: он боялся, что дальше случится что-то непоправимое, что он уже никогда не увидит маму. Мир померк. За мальчиком прислали машину «скорой помощи». Его долго рвало, выворачивало наизнанку внутренности, он пылал, как будто его поместили в печь, и бормотал что-то неясное в тяжелом детском бреду. Наконец бледный, заброшенный, он затих на больничной койке. Четко запомнилась лишь чья-то холодная, почти ледяная рука, то и дело опускающаяся на его пылающий лоб. Маленький мальчик тихо плакал, чувствуя, как слезы двумя ручейками пробиваются к горящим вискам и исчезают в глубине волос.
Мама, как всегда яркая, стильно одетая, с румяным, правда, несколько испуганным лицом, приехала в больницу ранним утром. Ее волосы так же пахли, как и всегда, когда она наклонилась над ним, заглядывая в опухшие и покрасневшие от слез глаза. Но теперь к ним примешивался еще какой-то новый запах. Он не знал, какой, но запах тот был чужой, резкий и пугающий, от которого возникает неприятное слюноотделение во рту. Заплаканный, истеричный мальчик пристально вглядывался в лицо матери, казавшееся открытым и встревоженным. Он силился, но больше не мог обнаружить там себя самого, как бывало раньше; на лице отражалась жизнь чудной, пышущей здоровьем и жизненной энергией, чужой женщины. Он легко простил матери то, что она никогда не приходила к нему на утренники… Он никогда не упрекнул бы ее за граничащую с безумием одержимость к поиску поклонников… Но с того дня он остался без волшебного зеркала, которое вынужден был искать сам, а это не забывается никогда, ибо предопределяет неполноценность…
Сколько потом Кирилла бросали, после той ночи уже не имело значения – ему уже никогда не было так больно, душно и горько, никогда, даже сейчас он не был так сражен ощущением боли, одиночества и потерянности. А может быть, просто заболевшая, слишком рано вынутая из скорлупы душа, погрузившись в безотчетную тоску, начала быстро усыхать и покрываться налетом плесени.