Последняя фраза была своеобразным хитом взводного. Изумляло всех то, что капитан Чурц даже не изменил тональности своего голоса, звучащего, как из погреба, глухо, невнятно и бесчувственно. Таким голосом никуда не спешащий городской житель мог говорить товарищу: «Ну хорошо, если этот автобус слишком полон, поедем на следующем».
– Есть! – сквозь зубы прорычал теряющий терпение Иринеев. – Внимание, взвод! Третье отделение, строиться в кубрике, остальные – выйти к месту построения роты.
– Дидусь, Терехов, Артеменко, Осипович! Взять Петроченкова за руки, за ноги – и в умывальник. Три минуты – помыть и побрить его. Марш! Лыков – застелить кровать Петроченкова. Нога – почистить его сапоги. Горобец – подшить его китель. Сержант Кандыбин – доложить о готовности курсанта Петроченкова к занятиям через четыре минуты. Время пошло!
А вот фраза «Время пошло!» – любимая у сержанта Иринеева. Отделяющая невидимым барьером его положение – избранного, посвященного, обладающего статусом неприкосновенности – от положения курсанта – бесправного, отданного ему во власть, подобно крепостному крестьянину. Все видели, что Иринеев завелся не на шутку. И знали, что сержант умел накручивать себя, вводить по собственному желанию дозу свирепости. И чем дольше он бурлил гейзером, тем спокойнее и уравновешеннее становился капитан Чурц. Как будто они были сообщающимися сосудами и все раздражение взводного перетекло в жилы замкомвзвода. На самом деле непробиваемость взводного на фоне его кротовой дотошности доводила сержанта до исступления. Указания на чьи-либо недостатки Иринеев воспринимал как личное оскорбление и потому тут же жаждал немедленного отмщения. Но в своем слепом и лютом гневе он не видел того, что бросалось в глаза всем остальным: сквозившую насмешку взводного над их повседневной суетой. Безучастные глаза командира как бы посмеивались над бессмысленностью военного вышкола. Они будто бы говорили: ну, давайте, давайте, все равно потом превратитесь вот в таких капитанов, как я, – лишенных страсти, честолюбия и излишних амбиций. Игорь дивился этому мрачному постоянству офицера и, утопая в произведенной им дополнительной суете, покорно бегая и выполняя указания, уже теперь, с первых дней учебы в училище, примерял ситуацию на себя. И к своему изумлению, он уже отказывался от такой роли, уже сейчас знал, что не стал бы поступать так, как этот капитан, в действиях которого он, сын профессионального военного, не мог не рассмотреть скрытой неполноценности и связанной с нею бесполезной мстительности. Молча затаскивая Петроченкова в умывальник, нелепо двигаясь с громоздким, хотя и податливым телом, пыхтя под ним, Игорь думал, что, верно, не потому их взводный принимает сам столь шокирующие решения и потворствует волчьим наклонностям сержанта, что судьба была немилостива к нему, а напротив, его жизненный и карьерный путь изогнулся в отвратительную кривую из-за отстраненности его самого от жизни подчиненных. Чурц казался ему рано уставшим человеком, неприглядно затерявшимся в собственной жизни, поэтому и тешившимся чужими унижениями, которые, хотя и кажутся справедливыми, на самом деле являются производной низости, личной неспособности и душевной мелочности.
Рота уже давно замерла и построилась для утреннего осмотра, а старшина докладывал отчужденно взирающему на мир капитану Чурцу, когда, затащив Петроченкова в умывальник, курсанты поставили его на забрызганный пол, грубо намылили лицо и стали брить. Игорь с тяжелым сердцем стал свидетелем и участником жалкого зрелища человеческого падения, сравнимого лишь с тем, когда оступившийся в горах вдруг теряет равновесие и начинает скользить по осыпи, его же товарищи пытаются помочь, но на самом деле еще больше подталкивают несчастного к пропасти. Об этом он думал, глядя на полубезумные дымчатые глаза Петроченкова, который не только не сопротивлялся, но окончательно поник, сдался обстоятельствам и поэтому стал угрюмым и, по всей видимости, был неспособен оценить происходящее. Его руки безнадежно, плетьми повисли вдоль тела, колени подогнулись, а плечи сгорбились, как будто он был стариком с тяжелой ношей, а не статным восемнадцатилетним юношей. Это было немыслимое, исключительно мужское оскорбление, все равно что судилище у позорного столба, всеобщее порицание, перешагнуть через которое и жить дальше, словно ничего не произошло, немыслимо и невозможно. Это была психологическая травма, рана сродни ножевой, после которой оставаться в строю равным было бы фантастикой, несбыточной сказкой. И хуже всего то, что Петроченков понимал это. Хорошо осознавали и исполнители волевого указания.
– Рома, ну ты же каратэ дома занимался, ты ж мужиком был, что ж ты так опустился! – причитал на ухо Петроченкову Антон Терехов. Сыну военного врача, ему было особенно неприятно исполнять эту предательскую экзекуцию, и он говорил скороговоркой, словно извиняясь за насилие над лицом товарища. Он интуитивно понимал, что чужое лицо – слишком интимное место и их действия не пройдут бесследно, еще долгое время Петроченков будет с ненавистью и болью помнить прикосновения чужих рук к своей коже.
– Да чё ты его приглаживаешь?! – орал с другой стороны Глеб Осипович, нестандартный москвич, неизбалованный и неизнеженный, не в пример большинству юношей столицы. – Знал он, куда шел?! Чего мы должны его жалеть, если он на всех нас положил?! Вы слышите, он уже воняет, потому что не моется?! У-у, чадо! – Если Терехов осторожно мылил лицо Петроченкова, который на свою беду имел черные, как воронье крыло, волосы, моментально видимые жирными черными точками на подбородке, то Осипович оказался решительным цирюльником и главным насмешником с бритвенным станком.
Игорь и Алексей молчали. Да и дело уже было сделано, надо было опять хватать Петроченкова на плечи и тащить, как подраненного зверя, в кубрик. Приказ есть приказ. Но по мере того как Осипович завершал бесцеремонное орудование бритвенным станком по лицу Петроченкова, Игорь видел, как на круглые кроличьи, еще испуганные и немигающие, но все больше тускнеющие глаза неудачника накатываются большие прозрачные слезы. Парень не утирал их, как будто руки его были парализованы, или ему, может быть, самому хотелось ощущать свои слезы, чтобы лучше запомнить день и час своего губительного унижения. Игорю в какой-то момент стало невыносимо жаль этого наивного, не готового к предельному напряжению парня, который, он теперь уже точно знал, навсегда потерян и для училища, и для ВДВ. И для армии вообще, потому что армия везде одинакова. И еще Игорь знал, что вместе со своим пресловутым каратэ и множеством иных навыков, приобретенных благодаря натаскиванию за деньги родителей, он сам еще слишком мало совершил волевых актов и слишком долго находился в зоне комфорта. И теперь, как оторвавшийся от дерева лист, он уже начал свое замедленное падение, которое неминуемо закончится ударом о твердую землю. Конечно, этот Петроченков, вполне вероятно, может стать когда-нибудь и где-нибудь авторитетным врачом или видным инженером, но позорный момент своего морального уничтожения все равно запомнит на всю жизнь. Действительно, мысленно подчеркнул Игорь, когда-нибудь и где-нибудь, но не здесь и не сейчас. Просто он, этот самовлюбленный мальчик, который дефилировал ряженым франтом в своем городе, которого, вероятно, затискивала в объятиях мать, за которым умиленно вздыхали девочки, слишком перебрал в своих тайных мыслях желания выглядеть великолепно, царственно, круто. Слишком сильно замахнулся и в ключевой для броска момент фатально потянул руку. «Не по Сеньке, видать шапка», – вспомнил он своего простоватого и вместе с тем мудрого деда Фомича из такого же глухого, как и он сам, украинского села Межирич.