Глава третья
(Умань, июль 2008 года)
1
Маленький городок с беспечным названием Умань разложил свои кирпичные конечности по пологим зеленым холмам, с тихой настороженностью разлегся почти в самом географическом центре Украины. Но и к новому тысячелетию городок не мог совладать с собственной зажатостью, явственно проступающей сквозь зелень не особо ухоженных улиц провинциальной скромностью. Видать, сказывался гнетущий исторический шлейф: находясь на торговом перекрестке, Умань не однажды подвергалась яростным нападениям и дважды надолго замирала, как лежащий в коме человек. Но выживала, сбрасывала бурые от крови бинты с зарубцевавшихся ран, чтобы снова зацвести резвой торговлей. То под Польшей, то под казацкой волей, то с магдебургским правом и намеком на самостоятельность, то под непреклонной российской короной – этот неброский населенный пункт как бы отражал суть всей Украины. В нем отпечаталось сознание тщеты излишней яркости и напыщенности, переплетенное с пониманием исключительности своей неподражаемой индивидуальности, где-то забитой снаружи, а где-то утесняемой изнутри извечной самоцензурой мысли. Одним словом, тут была сугубо украинская душа, произведенная на свет в дремучие, варварские времена.
С тех пор как проложили от Киева до Одессы пристойную даже по европейским меркам трассу, от столицы до родного места стало совсем близко. Пару часов надо проплыть по вечно ускользающему в небо асфальту и еще минут двадцать трястись по кошмарной, в дырах ям и выбоин, привычной дороге. Впрочем, дорога эта Алексею Сергеевичу была более по душе, чем, скажем, от Москвы до Рязани. И дело было вовсе не в самой дороге. Просто на Алю Рязань навевала коварное состояние оцепенения, особенно после обязательного посещения кладбища, где она на несколько часов впадала в сумрачный дурман тяжелых детских воспоминаний от вида неухоженных родительских могил. Да и на него самого улица генерала Маргелова, бывшая Каляева, давно смотрела незнакомым взором, то ли давно позабытым, то ли в самом деле слишком изменившимся за годы.
А вот Умань менялась мало. Чистая, затхлая, как болотце, провинция во всех отношениях. Покойная тишина, беспримерный образчик заурядности и благочинности одновременно. Как это часто бывает в маленьких украинских поселениях, застрявших в своем развитии между разросшимся до непристойности селом и не выросшим до многоэтажных коробок городом. Но он отчего-то обожал эту застойную простоту, непрестанное брожение земли с ее самым терпким на свете запахом, смиренные, склонившиеся над прудом ивы с длинными, девичьими кудрями. И конечно, втайне мечтал о возвращении, ибо кто не жаждет вернуться в детство, даже осознавая невозможность этого.
В этот приезд Артеменко испытывал особенно нежные чувства – распластавшееся по зеленым просторам лето победоносно заполнило все, даже самые укромные уголки этой близкой сердцу местности. Для Умани то было самое прекрасное время, когда особенно ощутима ценность густой листвы, когда улыбчивые парки, атакуемые солнцем, уже впитали сок земли, а дубы с широкими богатырскими стволами ублажают многочисленных туристов спасительной тенью. С этим временем в Софиевке сопоставимо разве что начало осени, когда листья еще не проржавеют насквозь, но набирают свои лучшие цвета, отливаясь бронзой и радуя изобилием оттенков красного – от темно-бордового до брызгающего соком виноградного. Но это там, в Софиевке, где он всегда был так чуток к переменам. А въезжал Артеменко с трассы в худощавую, без румян, родную местность. И въезжал, наполненный странными, тоскливо сентиментальными ощущениями, в которых не было прилива эмоций. Совсем не так, как когда-то в первом курсантском отпуске. Ох, как он тогда нервничал, как нетерпеливо смотрел на часы во время остановок автобуса, как взглядом вопрошал невозмутимого водителя: отчего так тянемся медленно? Душа его рвалась на части от возбуждения. Он до того суетился, что увесистый, с большим пивным животом водила расшифровал его и прохрипел шершавым голосом, включая передачу: «Э-э, командир, родиной надо спокойно и, главное, медленно наслаждаться». И заулыбался по-мужицки, в широкие, казацкие усы, и в овальном зеркальце заднего вида курсант увидел среди беспорядочной поросли давно немытых волос большие желтые зубы. Алексей тогда притих, только с упреком посмотрел на его толстые, в глупых наколках руки, которые размеренно, слишком размеренно крутили баранку. Где он теперь, тот милый весельчак водила?
И что же, с тех пор минуло уже добрых два десятка лет… Даже больше… Каждый раз, подъезжая к дому, он испытывал все меньше воодушевленного трепета и все больше неизбывной, глухой тоски. И сейчас, когда все уже на других скоростях и он сам в другой роли, с совершенно иным, более зорким и более циничным взглядом, он при подъезде к родному городу испытывал ощущения погружения в глубину водяной толщи. Как при нырянии, когда мирские звуки исчезают и сознание особенно чутко к тишине. Алексей Сергеевич поймал себя на мысли, что зовет Умань городом. Он всегда считал его городом, а себя – городским жителем. Потому что хоть и провел детство и юность в крохотной хрущевке, но зато в настоящей городской квартире. А еще рядом была библиотека, где после тренировки он, усталый и запыхавшийся, частенько со щемящим умилением утопал в глубинах приключенческих романов и героических повестей до того самого момента, пока спешащие по домам, индюшками нахохлившиеся книжные дамы с деланой сердитостью не указывали ему на дверь. А еще неподалеку был подлинный островок великолепия – Софиевка. Гордость маленькой Умани и его личная гордость, потому что – он это уловил уже взрослым – была она свидетельством его тесной связи с вечностью. Но все это было, конечно, ничто по сравнению с матушкой, с каждым годом становившейся все более слезливой, чувствительной и болезненной. Он безмерно любил эту высохшую женщину в несуразно обвисшей одежде, с лучистым от морщинок лицом, с пепельными волосами, семенящую в плоских тапочках со стоптанными задниками. И более всего за то, что она, настоящая жена офицера Комитета государственной безопасности СССР, никогда не причитала, не говорила громко, не впадала в наркотическое состояние сюрреализма, болезненного привкуса коротких встреч уходящего поколения с поколением, набравшим силу и статность.
2
– Привет, мамуля! – шептал он ей на ухо, чувствуя щекой, как она беззвучно плачет. Он ощутил, как что-то мягко и осторожно нажало ему на подъем ноги, и, разжав объятия, взглянул. Большой рыжий кот Васька с невообразимо длинными усами, как всегда, с молчаливым пониманием встречал заезжего гостя, испытующе глядя своими немигающими глазами снизу вверх. И Артеменко подумалось, что, верно, эти кошачьи знают о людях намного больше, чем полагают двуногие.
– Что ж ты, сынок, один? А где же это твои девочки, неужто отказались ехать из столицы в такую пыль? – во влажных глазах матери была тень укоризны. И в самом деле, он забыл, что впервые приехал сам, без семьи. – Уж не случилось ли чего?
– Ах, мама, не знаешь ты пыли столичной!
Он успокоил мать, объяснил, что оказался в Киеве по работе, почти случайно, потому-то внепланово заскочил в Умань. И тут же подумал: эх, как было бы здорово, чтобы Аля с Женькой были тут; тогда бы он мог насладиться наблюдением и больше отмолчаться. Роль внимательного соглядатая была ему куда интереснее. Когда все три его женщины, по-разному мудрые, но для него одинаково божественные и родные, пестовали бы друг друга рассказами, освободив его от этой обязанности. Более того, вечером Аля в нескольких очень конкретных фразах практичного человека поведала бы ему о том, что необходимо купить утром для матери и чем он реально может помочь. Причем, что всегда казалось ему очень странным, он, хотя и напрягал слух, никогда не слышал, чтобы женщины обсуждали проблемы. Теперь ему все придется делать самому…