Именно в этот период Михаил Ломоносов начал созревать как ученый с сумасшедшими непредсказуемыми амбициями. Он впервые решительно выступил с демаршем против научной некомпетентности – пошел на открытый разрыв с саксонским горным советником, преподававшим русским студентам «химию и металлургию». Последнее свидетельствует не только о научном росте самого молодого ученого, но и о противоречиях его сумбурного экзальтированного темперамента. Во-первых, он настолько трепетно относился к своему времени, что не желал заниматься под началом посредственного ученого, хоть и известного во всей Европе, да еще слывущего в России светилом в области горного дела. Уже тогда Ломоносов осознал, что главной ценностью жизни является время, потому без укоров совести поставил на западном ученом клеймо некомпетентности, что само по себе уже было жестом настолько же смелым, насколько и эмоциональным, и даже безрассудным. Об этой «путеводной звезде» от науки он написал: «…Самые обыкновенные процессы, о которых говорится почти во всех химических книгах, он держит в секрете и вытягивать их приходится из него арканом…» Секрет же Ломоносова состоял в том, что он эти книги изучал самостоятельно, не дожидаясь чьего-либо благоволения, в то время как другие слепо доверяли наставникам, даже не пошевелив пальцем, чтобы узнать, что делается вокруг в необъятном научном мире. Уже после разрыва с преподавателем и вынужденного бегства скитающийся по оказавшейся негостеприимной Германии Ломоносов все равно не прекращает упорных занятий – практически и дня не проходит без все новых и новых шагов на научном поприще. Во-вторых наука не просто стала делом жизни, банальностью, ради которой молодой человек презрел все остальные прелести жизни. Он нащупал идею: именно вдали от родины Ломоносов почувствовал, что его самореализация должна совпасть с самореализацией Российского государства, почти безнадежно отстающего в развитии наук. Он почувствовал свою растущую силу, свое желание и способность сказать веское слово в защиту отечественной науки. Интуитивно он осознал: само время требует не отделять себя от государства, и внутреннее чувство не подвело его и на сей раз.
Прибыв в Петербург с солидным багажом знаний, Ломоносов не получил тотчас обещанной должности профессора. Но это не повлияло на интенсивность работы ученого – он с еще большим ожесточением взялся за новые исследования. Когда же осознал, что официальная должность просто необходима как для восприятия его работы окружающими, так и для решения финансовых проблем, не отказал себе в удовольствии написать соответствующее прошение прямо императрице. Того, что, по мнению Ломоносова, было напрямую связано с движением к уже поставленной цели, он готов был добиваться любыми путями, не колеблясь, обращаться в самые высокие инстанции. Тут, как и всегда ранее, у Ломоносова сработал внутренний механизм творческого созидателя – действовать, расчищая себе дорогу для истинной свободы творчества, к которой он, как любой искатель, стремился интуитивно, но неотступно. Прибывшего из-за границы амбициозного студента, уже считающего себя ученым, назначили «адъюнктом физического класса»…
Сальвадор Дали
«Позже у меня появилось четкое осознание своей гениальности, и оно так укрепилось во мне, что не вызывает никаких так называемых возвышенных чувств. И все же должен признать, что эта вера во мне – одно из самых приятных постоянных ощущений».
Сальвадор Дали в книге о себе
(11 мая 1904 года – 23 января 1989 года)
Жизнь знаменитого художника-сюрреалиста на первый взгляд кажется потрясающим и непостижимым феноменом в смысле уникальности преобразования несколько отсталого в развитии одинокого мальчика-отшельника в яркий гений художника, жившего, как улитка, в раковине собственного воображения и сумевшего с беспощадной точностью запечатлеть едкие особенности современного мира, рожденные в неуловимом вихре сбивчивых и часто непонятных фантазий. Однако это только на первый взгляд. Вглядевшись в размытый и нестройный жизненный путь художника, жившего «не по правилам», можно отыскать те ключевые повороты и изгибы, приведшие его сначала к подножью кряжистого пика, именуемого Самореализацией, а потом и на его ослепительно яркую, хоть и постоянно ускользающую вершину.
Родившись во вполне обеспеченной, но слишком обычной для воспитания сильной личности семье, тем не менее рассчитывающей сыграть мессианскую роль в искусстве, Сальвадор рос аморфным и не способным на какие-либо решения или действия. Старший брат Сальвадора, тоже Сальвадор, внезапно умерший от острой желудочной инфекции в менее чем двухлетнем возрасте, оставил неизгладимый и тревожный отпечаток на всей дальнейшей жизни экзальтированного Дали-человека и неординарного Дали-художника. Весьма любопытно, что сам Дали сознательно изменил и дату смерти брата, и его болезнь, и даже возраст умершего (он говорил, что первенец умер от менингита в семилетнем возрасте).
Своей смертью Сальвадор Дали-первый обеспечил Сальвадору Дали-второму неестественное и граничащее с безумием родительское обожание, ставшее основанием для его эгоцентризма и энергетического всепоглощения. Богатому на воображение Сальвадору, проводившему многие часы в одиночестве, казалось, что образ умершего брата неотступно преследует его, и ему всегда хотелось предпринять что-то неестественное, отличное от установленных в обществе норм, чтобы отделиться от своего «двойника». Как упоминает испанский исследователь творчества Дали Карлос Рохас, Сальвадору, подобно Винсенту Ван Гогу, также получившему в наследство от умершего старшего брата свое имя и вынужденному каждый день видеть надгробие с собственным именем, Сальвадор Дали, попадая в спальню родителей, всегда сталкивался с фотографией своего ушедшего в мир иной брата. Хотя справедливости ради стоит заметить, что любящие родители не принуждали Сальвадора соревноваться с тенью умершего – его подгоняло собственное неумолимое и параноидальное воображение. С одной стороны, мальчик рос с мыслью, что мир существует исключительно для него, и порой он был, по собственным воспоминаниям, просто опасным для окружающих, с другой – природа этого ненормального и непредсказуемого поведения крылась в желании обрести защиту пожирающего его изнутри чудовища – внутреннего Эго. Именно оно заставило Дали-художника сделать страшное признание: «Я всегда хотел доказать самому себе, что существую, что я – это я, а не покойный брат». Возможно, именно нависший дамокловым мечом над детским бессознательным неумирающий облик умершего сделал его упрямым и экзальтированным эгоистом, без каких-либо угрызений совести совершающим поступки один ужаснее другого. Сальвадор вообще не переносил и мысли о ком-нибудь другом или чьих-либо чувствах, так же ненавистных ему, как и запрет совершать что-нибудь сумасбродное. «Я писался в постель чуть ли не до восьми лет – только ради своего удовольствия… Как-то вечером я до крови исцарапал булавкой щеку моей дорогой кормилицы – только за то, что лавка, куда она меня водила покупать мои любимые лакомства, была уже заперта», – написал позже Сальвадор Дали в обескураживающих откровениях о себе.
Однако другая сторона семейного обожествления имела для избалованного мальчика более печальные последствия, ибо, как известно, детская жестокость не знает границ. Сверстники, гораздо более ловкие, приземленные и приспособленные к жизни, не только не воспринимали не умеющего контактировать с людьми Сальвадора, но и заставили его замкнуться в собственном мире – единственно приемлемой и приятной для обитания среде для существа, желающего слышать лишь собственный голос и явно не готового стать частью заурядного и ненавистно морального общества. Жалкие неполноценные контакты со сверстниками неизменно заканчивались обжигающими неудачами и неизменно стимулировали еще большую замкнутость Сальвадора в собственном мире.