Воспоминания проносились в голове со скоростью света, я очнулась и осознала себя стоящей в зимнем саду Дашкиного дома, где пахло влажной землей, прелыми листьями и свежей кровью.
Филипп лежал на правом боку, а на его левом виске, обращенном вверх, видна была здоровенная окровавленная ссадина. Точнее, самая настоящая рана.
— Господи! — раздался за моей спиной Дашкин голос. — Только этого не хватало! Что с ним? Он потерял сознание?
— Боюсь, что нет, — проговорила я отчего-то шепотом, — по-моему, все гораздо хуже.
Дело в том, что я увидела глаза Филиппа. Они были открыты. У живого человека таких пустых глаз не бывает.
— Куда уж хуже, — вслед за мной перешла на шепот Дашка, — то есть ты хочешь сказать… что он…
— Да. — Я не смогла произнести вслух роковые слова, но Дашка и так все поняла.
— Как его угораздило? Поскользнулся на мокрой плитке и расшиб голову?
— Нет. — Я для верности покачала головой. — Видишь, у него разбит левый висок. Левый. А упал он правым. Его кто-то ударил…
Тут я увидела, чем его ударили. В полуметре от его головы валялась каменная черепаха, часть той самой статуи, которая украшала фонтан.
Дашка проследила за моим взглядом и тоже увидела черепаху.
— Но… кто? — по-прежнему шепотом произнесла она. — Кто? Ведь здесь никого не было, кроме тебя… кроме тебя!
Она повернула ко мне голову и недоуменно протянула:
— Он что-то хотел мне сказать…
— Дашка! — я изумленно отшатнулась. — Не считаешь же ты…
— Нет, конечно, — она спрятала глаза, — в этом доме все свихнулись, но все-таки не до такой степени…
Дашка перевела взгляд на Филиппа и жалким голосом проговорила:
— А может, он еще жив?
Присев на корточки, она потрогала его запястье, безуспешно пытаясь найти пульс.
— Дашка, наверное, его нельзя трогать. — Я попыталась остановить подругу. — Нельзя трогать, пока…
Я хотела сказать: «Пока не приедет милиция», но у меня не повернулся язык. Тем более что Дашка меня все равно не слушала.
— Да-да, — ответила она механически, — а это что у него такое?
Та рука, на запястье которой Дашка пыталась нащупать пульс, была сжата в кулак, и из этого кулака торчало что-то белое.
— Дашка, наверное, нельзя… — повторила я, но она уже вытащила маленький женский носовой платочек, обшитый кружевами.
— Да-да, — так же машинально повторила она, разворачивая его.
Впрочем, я узнала этот платок раньше, чем она его развернула.
Раньше, чем она увидела вышитые гладью инициалы «Е. С.».
Екатерина Стрижова. Мои собственные инициалы.
Год назад на меня нашло временное помрачение, и я взялась вышивать. Отчего-то захотелось вдруг сидеть дома, слушать классическую музыку и неспешно орудовать иголкой. Скорее всего, это была вирусная болезнь, вроде гонконгского гриппа, и она так же быстро прошла. Дома я долго не усидела, навалились разные неотложные дела, и вышивание пришлось забросить. Я успела вышить только три платочка — себе, Дашке и еще Шурику. Один раз я принесла рукоделие в компанию, чтобы выглядеть как дама из высшего общества в девятнадцатом веке — кажется, у Льва Толстого описано такое увлекательное времяпрепровождение. Ребята откровенно хохотали, только Шурик пришел в неописуемый восторг и вырвал у меня обещание вышить ему платочек. Из вредности я не стала делать монограмму, а вышила большую красивую букву Ш.
И вот мой собственный платочек держала в руке Дашка.
И смотрела на меня с горестным недоумением.
— Катя, — проговорила она наконец, когда молчание стало просто невыносимым, — Катя, зачем?
Это прозвучало удивительно жалко и как-то по-детски — будто она укоряла меня за то, что я сломала ее любимую игрушку.
Хотя Филипп не был ее любимой игрушкой. Он вообще был не ее игрушкой. И не моей.
Я посмотрела на нее в совершенном изумлении.
— Ты что, всерьез?
Она переводила растерянный взгляд с меня на мертвого Филиппа и снова на меня и молчала. Наконец она тихо сказала:
— А что, интересно, я должна думать? Кроме тебя, никто сюда не заходил, да и сама посуди — кому из моих он нужен? Деду, что ли? Потом, я заметила, что он как-то странно на тебя смотрел…
Ну надо же! Вроде она была в полной отключке, а тем не менее заметила загадочные Филькины взгляды!
— Но я не понимаю… — повторила она растерянно, — не понимаю, Катя, зачем?
Все это начало меня злить — рыдания Виктории Федоровны, крики Дашкиного отца, сама Дашка — пришибленная, но старающаяся держать себя в руках, непонятно для чего припершийся к ним в дом Филипп, да теперь еще неизвестно как оказавшийся в его мертвой руке мой вышитый платочек…
— Ну, если уж ты готова обвинить меня в убийстве… — зло сказала я. — Что делать — вызывай милицию!
— Никакой милиции! — раздался у нас за спиной решительный хрипловатый голос. — Вы с ума сошли — милицию!
Я вздрогнула и обернулась. Рядом с нами стоял Дашкин отец Леонид Ильич и мрачно смотрел на мертвого Филиппа.
— Вы представляете, что будет со всеми нами… со мной… если сейчас всплывет убийство? Еще и убийство? Мало нам сегодняшней истории с кражей… эти два случая обязательно свяжут, и все! Нам конец!
— А что же делать… с ним? — Дашка кивнула на труп.
Выглядела она довольно спокойно, очевидно, после всего, что с ней произошло утром, ее уже ничто не могло поразить.
— Подожди, — Леонид Ильич насупился, — а Захаров на что?
Как и его знаменитый тезка, Леонид Ильич Гусаров главным инструментом своей политики считал телефон.
Он при нас набрал номер и велел, не здороваясь, голосом, полным начальственного хамства:
— Захарова мне!
Видимо, секретарша на другом конце провода посмела спросить, кто он такой, потому что Дашкин отец побагровел и рявкнул:
— Леонид Ильич Гусаров, вот кто!
После небольшой паузы он понизил голос и произнес требовательно, но вежливо и негромко:
— Алексей, приезжай ко мне. Да, прямо сейчас. Сам понимаешь — не было бы важно, не стал бы звонить.
Он бросил трубку и уставился на меня, опустив кустистые брови, делавшие его еще больше похожим на покойного генсека, и, снова наливаясь краской, с угрозой сказал:
— Ох, Екатерина, смотри у меня, если что!
Я хотела переспросить — «если — что?», но не смогла справиться со своим голосом. Спазм перехватил мне горло, и я не могла издать ни звука. Мертвый Филипп притягивал мой взгляд, как магнит, и мешал думать. Из-за него в голове варилась какая-то густая каша, в которой нет-нет да всплывали обрывки мыслей. Например — кто действительно мог убить Филиппа, если никто, кроме нас с ним, не входил в зимний сад? Я? Но я его не убивала!