Он воспользовался смятением, наступившим при появлении художника Вальбеля, высокого, краснощекого господина с проседью, и подошел к Максиму.
– Господин, позвольте мне напомнить вам о нашем давнишнем знакомстве. Я служил под вашим начальством в Шалоне; Гектор Ле Тессье.
От Максима ускользнула легкая ирония, с которой Гектор произнес свою, по-видимому, почтительную фразу. Лицо Максима просветлело, он пожал руку Гектора.
– A, мистер, я очень рад… я помню отлично… Тессье… в восемьдесят пятом, не так ли?
– В восемьдесят третьем, – поправил Гектор.
– Восемьдесят третий… Вы из «Deux Sevres»?
– Да, из Партенэ. По вашей отличной памяти я припоминаю, каким вы были прекрасным офицером.
– Я очень любил свое дело, – сказал Максим с оттенком грусти.
В это время подошел Поль Тессье, потом мадам Шантель и Рувр, изумленные интимной беседой молодых людей. Всех удивил случай, который свел их через десять лет.
– Случай не особенно романический, – заметил Поль, – мистер Шантель был три года офицером и знал около двух тысяч рекрут и, вероятно, встречал их с тех пор более тысячи.
– О, несносный математик! – сказала мадам Рувр. – Все цифры, все доказательства, что все случившееся – должно было случиться. А я называю эту встречу необыкновенной, из нее видно, что эти молодые люди должны стать друзьями.
– Верю вашему предсказанию, – решил Гектор. – И если мистер Шантель пробудет еще какое-то время в Париже, надеюсь, что он воспользуется услугами таких старых парижан, как я и мой брат, хотя мы и родились в Партенэ. Прежде всего, сделайте нам удовольствие отобедать с нами завтра в ресторане.
Максим обещал; они продолжали разговаривать уже по-товарищески, оба, вспоминая прошедшее, переживали невозвратное прошлое, о котором, достигнув тридцати лет, приходилось уже сожалеть. Тем временем, появились новые гости: мадемуазель Дюклерк, жена модного художника-пастелиста, который никогда не показывался вместе с ней; она представляла собою гризетку, придавая себе пикантность девической прической «a la Boticelli»; за нею показался «дамский» романист Андре Эспьен, южный человек, с взъерошенными волосами, упрямый и болтливый; мадам Аврезак с дочерью Жюльетой, обе брюнетки, худенькие и хорошенькие, похожие больше на сестер; наконец, кузина Мод, Дора Кальвель, маленькая девушка, уроженка Кубы, с лицом цвета недозревшего лимона, с волосами синеватого отлива, она говорила, точно декламировала и бросала вокруг огненные взгляды. Она вошла одна; компаньонка осталась в прихожей.
Мод отвела Жакелин в сторону:
– Кажется, дело идет недурно!
– Да, но не следует допускать слишком большой дружбы между Шантелем и обоими Тессье… Ты знаешь, когда мужчины в союзе между собой, значит, они против нас.
– О! В Гекторе я уверена.
– А в Поле?
– Ты права. Но Поля я держу в своих руках.
Она сделала Полю знак подойти к ней.
– Прекрасный сенатор, – сказала она ему игриво, – вы пропустили у меня сегодня самую хорошенькую гостью.
Поль улыбнулся:
– Знаю. Это я и послал ее к вам.
– Что вы? Вот плутовка! Она мне и не сказала.
– Она боялась идти, а я уверил ее, что вы добрый, хороший товарищ… для тех, кто не стоит вам поперек вашей дороги, – прибавил он с улыбкой.
– А я обещала ей устроить у нас дебют и созвать весь Париж. Знаете, она прелестна и вы – счастливый сенатор.
– О! – возразил Поль, – я, как говорят в оперетках, могу быть только ее отцом.
– Который желал бы повышения, – проговорила Жакелин сквозь зубы. – Во всяком случае, сестра моя очень любезна с вашей дочерью, не правда ли?
– За это, – продолжала Мод, понизив голос, – я хочу вашего участия в одном проектируемом деле, успех которого очень важен для меня.
Поль указал взглядом на Максима.
– Он?
– Да. Гектор, мой – союзник. А вы?
– Я также, без сомнения… Тем более, что жалеть не придется этого солдата-хлебопашца. О, посмотрите!.. Аарон и Жюльен!..
Сюберсо, корректный и бесстрастный, входил в зал в сопровождении маленького кругленького человечка, с потным лицом, покрытым прыщами и походившего на франкфуртского ростовщика, несмотря на английский покрой платья, на блестящую шляпу и сапоги. Он был представлен торжественно:
– Барон Аарон, директор католической фактории.
Толстенький человечек раскланивался направо и налево, пожимал руки и изображал собой что-то вроде мячика, который бросали друг другу по ковру.
– Мадемуазель, – пробормотал он, подходя к Мод и доставая конвертик из бокового кармана, – вот ложа на завтрашнюю оперу…
– A! Мерси, – сказала просто девушка и положила билет на столик.
Общество разбрелось по обоим залам, разделилось на партии сообразно своим вкусам. Эспьен увлек мадам Аврезак в будуар Мод; их не было видно, но время от времени слышался взрыв мгновенно сдерживаемого смеха, тотчас заглушаемый шумным аккордом на фортепиано. Жюльета Аврезак подсела к Сюберсо и напевала ему вполголоса, как бы что-то выговаривая, что выражалось в ее резких, нервных движениях; а он слушал совершенно равнодушно, смотря на недавно подаренную Аароном картину Тернера на стене. За чайным столом Вальбель и Летранж потешались над Дорой Кальвель, к большому удовольствию Жакелин, Марты и Мадлен; и маленькая креолка, с несколько раскрасневшимися желто-лимонными щечками, ворковала как голубь, весело отвечая между смехом обоим мужчинам:
– Дикарку! Mистер Вальбель!.. вы хотите, чтоб я позировала для дикарки… Нет, благодарю… Вы очень деликатны, нечего сказать!
– Да нет же, поймите, наконец, – говорил Вальбель, – это ведь не обыкновенная дикарка, это Rarahu… поэзия… любовь… одним словом, ваш тип.
– И костюм божественно пойдет к вам, – заметил Летранж.
– А какой костюм!.. О! вы смеетесь надо мной, потому что считаете меня глупенькой… Я уверена, что костюма вовсе нет.
– Да неправда же, есть листья… много пальмовых листьев… Это очень прилично, их надевают, сколько хотят.
– Конечно, – сказала Жакелин, – я непременно позировала бы для мистера Вальбеля, если бы у меня был тип.
А на ухо Марте она шептала:
– Ты увидишь, Дора согласится. Она бесподобна.
Дора, подумав, сказала:
– Маман никогда не позволит.
– О! – заметил Летранж, – к чему же говорить ей… Вас будет провожать в мастерскую эта милая мадемуазель Софи.
Это была компаньонка Доры, известная в обществе некоторых парижских кутил своей кротостью и безмолвием. Ее усаживали на стул в прихожей, она немедленно засыпала и вставала с места только, когда ее будили.