Так вот, милая Берта, каково положение дел. Оно далеко не блестяще, но меня поддерживает тот взрыв протеста, который объединил всю ученую Германию. Что касается меня, то я не устану протестовать ни словом, ни действием. А сегодня я надеюсь добиться от принца прекращения изолированности мужа: один из наших друзей, премилый молодой француз, состоящий здесь в качестве преподавателя юного наследного принца, ходатайствовал об этой милости через принцессу и надеется получить благоприятный ответ. Сегодня он обедает в замке; о, если бы он мог принести мне оттуда весть о даровании обещанной милости!
Дорогая Берта, я хочу, чтобы Вы и наши друзья поскорее приехали сюда. Вы поддержите меня и поможете выполнить мою задачу. Не откладывайте! Впятером мы составим целую маленькую армию, которая увлечет за собой толпу. Жму руку Альберту, Францу и Мишелю. Посылаю горячую благодарность профессорам, студентам и всем тем, кто принимал участие в агитации за моего мужа. А вас, милая Берта, я от души целую, равно как и Вашу отличную хозяйку, госпожу Рипперт.
Сесилия Циммерман».
Действительно, в тот день, когда было написано это письмо (которое впоследствии было опубликовано в либеральной газете), я и Грета должны были обедать в замке. По установившейся привычке мы отправились с нею днем пешком в горы. Было очень жарко. Когда под вечер мы возвращались в курорт, Грета сказала мне:
– А не находишь ли ты, Волк, что Ротберг стал уже не тем, чем был прежде, после ареста Молоха? Он не делал особого шума, его почти не было видно, и все-таки, начиная со дня Седана, здесь все стало скучнее; все – даже погода!
«Грета права, – думал я, – маленький старенький ученый схвачен в своей лаборатории и брошен в тюрьму. Ничтожное происшествие! И все-таки общественная совесть не чувствует себя спокойной… Да, Ротберг изменился после того, как Молоха посадили под замок. Пангерманисты сбавили тон, социалисты строят невыносимые рожи мучеников, принц нервничает: нет более ротбергских марок и туземного гарнизона, империя, долго игравшая в кошки-мышки с Ротбергом, теперь хочет проглотить его целиком. Майор оправился от последствий взрыва, но стал еще раздражительнее и отвратительнее, чем прежде. Мой ученик стал мрачен и скрытен; я чувствую, что он что-то утаивает от меня, но не могу догадаться, что именно… Грета уже не держит себя с ним так запросто, товарищески, как прежде, но почему это – она не говорит мне. Я чувствую, что она опасается чего-то по отношению ко мне. Она решается на туманные намеки, что я мог бы отказаться от преподавательской деятельности и получить место в промышленном банке при посредстве ее друзей. «А Эльза… О, Эльза не поддается той печали, которая разлилась вокруг после ареста Молоха! Она даже и не думает о Молохе! Она живет в своих грезах. А эти грезы – бегство принцессы через весь мир с учителем…
Вот я и пришел к тому пункту связи, когда женщина подчиняет себе мужчину, и когда мужчина неволей или волей повинуется ей. Весь мой разум протестует против глупости, которую я собираюсь совершить, и все-таки я сделаю эту глупость! Я похищу принцессу… Я буду обладать женщиной, которая не вызывает во мне такого безумного желания, способного примирить всякие противоположности…
В то время, как я думал все это, Грета, смотревшая на меня, сказала (мы как раз дошли до порога нашей виллы):
– Волк, ты думаешь о чем-то неприятном, что ты не можешь сказать мне!
– Ах, оставь меня думать о том, о чем мне угодно! – ответил я, раздосадованный ее проницательностью.
– Хорошо, хорошо, – сказала она, – я не думала, что сделаю неделикатность этим замечанием.
Она дулась на меня все время до обеда, но около половины восьмого вошла ко мне в комнату, одетая в вышитое муслиновое платье, в котором когда-то была на посольском балу. Оскорбленное выражение ее лица плохо мирилось с явным довольством собой.
– Прости, если я мешаю тебе, – сухо сказала она, – но у меня нет горничной, которая сказала бы мне, все ли у меня в порядке.
Я посмотрел на сестру: стыдливое декольте, сформировавшиеся руки, плечи, детские линии которых совсем сглаживались, талия и фигура девочки-женщины – все вместе являло собою невыразимо чарующий, влекущий образ.
«Ах, как дивно прекрасна юность! – подумал я. – В мире имеется счастливый человек, которого я пока еще не знаю. Он придет за этим цветком, вдохнет в себя его аромат, сорвет и унесет с собой. Вот счастье, за которое не жалко отдать жизнь, счастье, которого мне никогда не изведать. Никогда девушка не расцветет в моих объятиях! Цветок, который мне придется нюхать до самой смерти, уже наполовину увял».
– Ну-с? – спросила Грета без всякого нетерпения, медленно поворачиваясь передо мной.
Я встал, слегка охватил талию Греты и, нежно поцеловав ее, сказал:
– Тебе четырнадцать лет, милая сестренка; как же ты можешь думать, что сегодня вечером не будешь настоящей маленькой принцессой?
Она порозовела от удовольствия и, поднявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, шепнула:
– Ты тоже очень красив в этом жабо и придворном костюме… Видишь ли, мы – простые буржуа, но мы умеем носить костюм лучше, чем все эти марионетки, будь они хотя и из придворных.
Тем не менее, через полчаса Грета должна была сознаться, что сцена, где играли марионетки, не была лишена величия. Анфилада громадных парадных апартаментов, старинная ценная мебель и величественный вид придворных лакеев производили свое впечатление.
Приглашенные стоя ожидали в салоне принцессы, пока позовут к обеду. Принцесса сейчас же взяла за руку мою сестренку и представила ее сначала госпоже Дронтгейм, жене министра полиции, тяжелой особе с квадратным подбородком и жирным бюстом, на котором, словно на дряблой подушке, покоилось колье из больших жемчужин; потом Эльза повела Грету к сестре министра, Фредерике (или более фамильярно – Фрике), хорошенькой миниатюрной брюнетке немного мальчишеского вида, и в заключение – к девице Больберг, декольте которой, будучи по существу более чем скромным, казалось просто неприличным – до такой степени все открытые им прелести самой природой были предназначены храниться в тайне от чужих глаз.
В тот момент, когда я приветствовал принца, он разговаривал около окна с министром и майором. Даже если бы я не слышал доносившихся до меня слов из их разговора вроде «канцлер», «гарнизон», «социализм», по одному выражению их лиц я понял бы, что они говорят о ротбергской политике. Чтобы не смущать их, я пошел отыскивать Макса, но тот, пожав мне руку, отправился занимать Грету. Придворный интендант граф Липавский, жирное лицо которого дергалось от сдержанной веселости, сказал мне вполголоса:
– Дорогой доктор, сегодня из-за вас пришлось перевернуть вверх дном весь этикет! Вы сидите по левую руку от принцессы, это – честь, воздаваемая вашему прекрасному отечеству. Здесь, в Ротберге, мы становимся отчаянными франкофилами… – Он увлек меня в сторону под предлогом желания показать мне грандиозное панно, изображающее битву под Лейпцигом, и продолжал: – Заметили ли вы, в каких растрепанных чувствах находятся наши великие дипломаты? Сегодня вечером от канцлера получена большая шифрованная телеграмма. Я догадался, что нашим властям предписывается подыскать подходящие квартиры для расквартирования прусской пехоты, ну, а наш гарнизон отправляют в Эльзас-Лотарингию. Граф Марбах повержен. Министр полиции провел весь день в догадках, что бы сделал Талейран в подобном случае. Что же касается принца, то он полон антипрусским настроением и готов чувствовать себя, по крайней мере, социалистом. Я просто удивляюсь, что доктор Циммерман еще не выпущен из своей темницы и не принимает участия в сегодняшнем обеде… Однако поспешите предложить руку супруге министра полиции, а если вы по французской манере вздумаете поязыкоблудствовать с нею, то говорите погромче, потому что эта милая дама туговата на ухо.