Раз, когда он долгим поцелуем прижался к ее губам, она потихоньку оттолкнула его и шепнула:
– О, Жан! Я боюсь, что это дурно!..
Д'Эскарпи постарался разуверить ее и дал себе слово не целовать ее в губы, но через несколько времени она сама протянула ему свой ротик, и все его благоразумие растаяло как снег на солнце.
Между тем часы проходили за часами. Пообедав с глазу на глаз, причем ни один из них почти не притронулся к еде, влюбленные с надвигающимися сумерками почувствовали ту томную усталость, которая овладевает молодыми супругами в первый вечер после свадьбы и говорит о стремлении к полному обладанию. Если бы в эти минуты Жан захотел овладеть Шоншеттой, она отдалась бы ему без борьбы; и он это понял, и, борясь за себя и за нее, не захотел вернуться в парк, где царила весна, покровительница любви. Он попытался занять Шоншетту планами их будущей жизни. После; свадьбы они, конечно, будут жить в Локневинэне, где полюбили друг друга.
Крепко держа друг друга за руку, они обошли весь замок, уже не сомневаясь, что ожидаемое счастье осуществится. Разлука казалась им совершенно невозможной. Жан хотел устроиться на первом этаже, вблизи от тети Марты, Они займут эти комнаты; но Шоншетта протестовала: в одной из этих комнат жила и страдала Луиза, и страдала из-за них.
– Мы поселимся на верхнем этаже, Жан, – сказала она, – я так хочу. Пойдем наверх, посмотрим, как там можно устроиться.
Жан колебался, но, чтобы избежать расспросов Шоншетты, поднялся с нею на второй этаж. Пустые комнаты показались ей совершенно необитаемыми: ключи плохо ворочались в скважинах, двери скрипели. Солнце садилось, и окно в дальнем конце коридора пылало пожаром.
– Смотри, как красиво! – сказала Шоншетта, после чего, подбежала к окну, облокотилась на подоконник.
За зеленью парка виднелась каменистая равнина; по розовому небу плыли большие светлые облака, окаймленные золотом заката.
Молодые люди долго любовались этой картиной. Когда солнце закатилось и небо оделось лиловым покровом, Шоншетта обернулась.
– Что это за комната? – спросила она, указывая на дверь «серой комнаты» и, прежде чем Жан успел удержать ее, она вошла. Занавески были задернуты, и она не заметила голых стен и неуютной пустоты. Через мгновение Шоншетта воскликнула:
– Да нам здесь будет отлично! Рядом, вероятно, есть еще комнаты? – И, не ожидая ответа, она подбежала к первой двери. – Да здесь и замка нет! – Она распахнула обе половинки двери, которую Жан взломал этой ночью, и вошла в кабинет. – Ничего не видно, сказала она, – нельзя ли осветить комнату? Ах, посмотри – портрет! Пожалуйста, Жан, зажги эти свечи! – попросила она, заметив на камине канделябры.
– Мы все это осмотрим завтра, милочка, – возразил Жан, пытаясь улыбнуться.
– Нет! – с шаловливым упрямством возразила Шоншетта, – я хочу сию минуту видеть портрет!
Жан зажег несколько свечей. Обернувшись, он увидел, что Шоншетта, сидит на диване и очень бледна, и, взяв ее за руки, спросил:
– Что с тобой, дорогая? Тебе дурно?
– Я, кажется, вижу сон? – тихо сказала она, качая головой. – Кто это? Ты?
– Это – мой отец.
Шоншетта молча перевела взор от портрета на лицо Жана, потом сказала:
– Как ты похож на него!.. И как это странно, что я раньше не заметила этого. Впрочем, это уже не в первый раз, что я видела сначала портрет, потом живое лицо… и не поняла…
– Что ты хочешь сказать? Разве ты уже видела этот портрет?
– Да… тут есть что-то для меня непонятное… Однако не во сне же я видела это! Когда я была ребенком, у меня был миниатюрный портрет этого же человека и в этом же мундире, одним словом – этот самый портрет, только очень маленький.
– Отчего ты никогда не говорила мне об этом? – спросил Жан, – скажи!.. Объясни мне!
Шоншетта несколько мгновений не отвечала. В дни раннего детства, когда она еще не могла понять, почему ее мать умерла в бедности, вдали от их большого и богатого дома, она только чувствовала, что во всем этом кроется какая-то печальная семейная тайна, которую надо скрывать, и она прятала ее в самом дальнем уголке своего сердца. Сделавшись взрослой, она, хотя и не вполне, но все-таки уяснила себе причины, разлучившие ее с матерью, уяснила по крайней мере настолько, чтобы продолжать свято хранить тайну. И теперь, несмотря на боязливое желание выяснить прошлое, она колебалась.
– Шоншетта, – повторил дрожащим голосом Жан, – дело идет о нашем будущем, а ты все еще не решаешься довериться мне!
Тогда она, стыдясь, со слезами на глазах, рассказала ему, о своем свидании с матерью, о медальоне, переданном ей Диной, и о том, при каких обстоятельствах Дюкатель растоптал портрет.
Слушая ее рассказ, Жан чувствовал, как острое, холодное, лезвие медальона вонзается в его сердце.
– Не помнишь ли ты, видела ли ты моего отца в Супизе? – спросил он.
– Да, я хорошо помню его, хотя и была совсем маленькой. Я так и вижу его в нашей голубой гостиной, за столом, приготовленным для виста. Вчера я могла бы даже показать тебе это место в комнате, так как там все осталось по-старому.
– И потом ваша жизнь в Супизе неожиданно прервалась?
– Да, но с того момента я, к несчастью, помню все очень смутно. В моих воспоминаниях есть какой-то пробел… Ни моей матери, ни твоего отца я с тех пор не видела и жила в большом старом доме с папа и с Диной.
Удрученный Жан молчал. Звенья цепи, которых он искал, соединились и так просто, что он теперь сам удивлялся, как с самого начала не напал на такое простое объяснение.
– Он был ее любовником, – машинально прошептал он.
– Что ты сказал? – спросила Шоншетта.
Жан не отвечал; у него внезапно мелькнула страшная мысль:
«Да неужели Шоншетта?.. Но нет! Дюкатель любил девочку так, как не любят чужого ребенка, появившегося в доме вследствие греха, матери».
– Ведь отец очень любит тебя? – спросил Жан, стремясь услышать подтверждение своего мнения.
– О, да! – ответила Шоншетта, – он очень добр ко мне и, знаешь, мне очень стыдно, что я так и не дописала своего письма… С той болезни, о которой я тебе рассказывала, он всегда был ко мне очень нежен.
Жан вздохнул свободнее: значит, именно тогда старик получил подтверждение того, что Шоншетта – его дочь, вследствие чего удвоил свою нежность к ребенку.
Молодые люди молчали, погрузившись в невеселые думы: свет, озаривший прошлое, еще яснее осветил им ожидавшие их препятствия, и они не решались признаться в этом друг другу.
На лестнице раздались шаги, и вошел Виктор с письмом в руках.
– Мадемуазель Шоншетте, – сказал он.
– Это от отца, – сказала она, взглянув, на адрес и бледнея, – он знает, что мы здесь!
– Письмо принес Ганикль, наш фермер, – сказал Виктор. – Когда он бывает в Кемпэре, то всегда дожидается вечерней почты: таким образом, письма получаем на целых двенадцать часов раньше.