Муж ее отвозил поленья, перевязывал лыком хворост или нарезал прутьев для метел и веников. Это были Дюки.
Около сорока лет жили они в своей лачуге, подмазывая ее каждую зиму жирной глиной, заделывая соломой дыры в крыше, поврежденной ураганом, поддерживая свою убогую хижину заплатами, которые напоминали тщательно заштопанную поношенную одежду.
Между этими стариками была затаенная злоба: у них не было детей. Старуха обвиняла в этом мужа, а он – бесплодную утробу своей жены. Мало-помалу, чтобы не начинать вечной ссоры, он замолчал, привыкнув к мысли, что вина была на его стороне. Но старуха все еще продолжала упорствовать в своих настойчивых требованиях бесплодной женщины, и эта пытка постепенно измытарила этого маленького невзрачного человека, исполнявшего теперь в хозяйстве женскую работу.
Внезапно как-то бешеная страсть старухи иссякла.
Однажды утром, уйдя в лес, она нашла под деревом, в запятнанных кровью тряпках, маленькое полумертвое существо, посиневшее от холода. Должно быть, какая-нибудь мать разрешилась там от бремени. Кровь вилась полоской до самой тропинки. Дальше ничего не было видно. Мать, покинув ребенка, скрылась бесследно.
Это было большой отрадой для этих одичалых созданий. Дюки подобрали девочку и, принеся к себе в лачугу, выходили ее на козьем молоке.
Она сделалась настоящей их родной дочерью. Они не могли бы ее любить больше, если бы она была их собственной плотью и кровью; она вросла в их жизнь, как часть их самих, приобретая их грубости, их инстинкты и их ненависть против всего, что не было лесом.
Вначале страх не давал им часто спокойно спать. Могло случиться, что в один прекрасный день объявится настоящая мать; признает в девочке своего ребенка, и это наделает много хлопот. Не то, чтобы старуха покорилась и уступила девочку, – она скорее убила бы ее ударом деревянных сабо; ведь, если она и не вскормила ее своим молоком, то только потому, что не могла этого сделать; однако, разве она не была настоящей матерью для этой девчурки, покинутой случайной родильницей.
К счастью, страхи были напрасны. Ни одно живое существо не явилось, чтобы предъявить права на это создание, брошенное в углу леса. И девчурка продолжала жить в двух шагах от дерева, под которым была найдена. Лес принял в свои объятия эту зачавшуюся в лесу жизнь, смывая лучами солнца, струями дождей и хлопьями снега ужас первородного греха и баюкая это запятнанное создание, как он баюкал бы и королевское дитя. И она росла в слепом неведении своего происхожденья, как ужи и ящерицы, жуки и бабочки, среди которых резвилась. Дюки ей ничего никогда не говорили, – почти совсем позабыв, к тому же, что она не была их дочерью. Она называла их папа и мама своим резким голоском молодой козочки. И это родительское чувство стало теперь нерушимым, как спаянные цементом камни. Ко всему прочему они даже не потрудились дать ей какого-нибудь имени. Для чего нужно имя в лесу, среди чащи деревьев? Разве все то множество жизней, которые зарождаются на пространстве не более ладони, имеют имена? Достаточно, чтобы они росли, и тогда это будет жизнью, – вот и все. Дюки повиновались бессознательно этому инстинкту дикарей, для которых существованье есть все. Они звали ее Малютка – с той первой минуты, когда распознали ее пол и это название, которое не было именем, так и сохранилось за нею.
Один Ищи-Свищи по своей привычке снабжать всех именами животных, называл ее Козочка.
– Смелей, Козочка, – говаривал он, входя в лачугу, – скачи скорей ко мне на колени.
И она вскакивала проворно и легко, как козленок.
Она любила его, как привычку, как знакомого, смутной и животной любовью. Она таскала его за волосы, била кулаками по лицу, впивалась в его шею с жестокостью молодого щенка. Или же вцеплялась в его ноги, стремясь его повалить, ущемляя своими маленькими пальчиками его икры, как клещами. Он освобождался, смеясь от ее цепких рук и приподнимал ее одной рукой к своему рту, несмотря на ее барахтанье.
Глава 8
У Ищи-Свищи было очень простое средство зарабатывать деньги: браконьерствовать в лесах.
Вечер погрузился в покой. Прояснившееся от дождя небо простиралось над деревьями бледной лазурью, которая озарялась к небосклону золотистым светом. С земли, орошенной дождем, поднимался пар.
Ищи-Свищи направился в чащу. Узкий проход, почти совсем незаметный, вел к кустам ежевики. Он пробирался, согнувшись вдвое, под сцепившимися ветвями. По временам острые колючки царапали ему лицо. Не производя больше шума, чем бегущий по лесу заяц, он прибрел к укромному месту, где было спрятано ружье в плотном кожаном, просмоленном чехле. Он тихонько подполз к этому месту, достал ружье и затем вышел из чащи по тропинке, по которой можно было пройти только ползком. Выйдя оттуда, он прислушался, повернув голову в сторону ветра. Никого. Тогда, осмотрев свой пояс, он засунул ружье за брюки и углубился в лес.
Он пошел походкой надорванного и утомленного старика, опираясь на только что срезанную палку. Он тащил свою ногу, вдоль которой висел карабин. Ширина его плеч как-то сразу исчезла. Он шел, перекосившись на один бок, опустив голову, съежившись всем своим телом. Благодаря этому, лесничие не могли обратить на него вниманья. Эта тощая фигура мелькала почти незаметно между деревьями. Или, если бы даже он и был замечен, то подумали бы, что это убогий бедняк, ковыляющий к своей лачуге.
Это было одной из многочисленных хитростей Ищи-Свищи, принимавшего в тени различные, причудливые виды, и, притворяясь, что медленно двигается, на самом деле шагал широкими шагами. Он взял ружье на всякий случай, так как какое-нибудь животное могло проскользнуть между ногами. К тому же можно нарваться на кого-нибудь, кто недолюбливает браконьеров. И тогда предстоит серьезное дело! Всегда нужно быть готовым ко всему. С некоторого времени, однако, он был осторожен и избегал стрелять. Лесничие могли услышать выстрел, а он чувствовал необходимость, чтобы о нем позабыли немного. Наоборот, силок можно расставить без всякого шума, и это представляло меньше риска подвергнуться преследованию.
Глаза Ищи-Свищи ощупывали лесную чащу. От напряженного выслеживания они светились блеском фосфора. Они чрезвычайно расширились и, быстро вращаясь, окидывали почти мгновенно пространство перед собой. Более сильное, чем обыкновенно, оживление в ветвях, непривычное волнение в кустарниках или предмет, выступавший при свете яснее, приковывали их к себе. Они увеличивались, и огромный лес легко, казалось, умещался в их зрачках. С вытянутой шеей, с колющими и ледяными взорами этот пожиратель теней и безмолвия принимал в это время вид дикого зверя, застывшего настороже. Когда тревога исчезала, его взгляд ослабевал и зрачки его мало-помалу сокращались. Перед ним простирались буки, последние ряды которых все более погружались в сумрак. Со стороны заката лучи света пронизывали темную массу листвы. Местами широкий солнечный луч пробивал косым сиянием воздух, словно разрезал деревья надвое, скользил по земле красной полоской, и птицы одна за другой смолкали. Спускался безмолвный покой.
Небо полыхало, как раскаленные угли. Словно красные мазки краски пестрили листву. Деревья принимали очертанья неподвижных бронзовых колонн на блеклом золоте вечера. Одно мгновение вся земля словно поплыла в розовом крутящемся паре. Словно зарево пожара озарило дали, позлащая пурпуром ряды деревьев, и в лужах воды брызнули холодные искры крови. И, вслед за тем, красное сиянье, как гаснущие угли, стало бледнеть, принимая постепенно нежно-розовые умирающие цвета, которые в свой черед растаяли в серой мгле ночи. И листва деревьев внезапно померкла.