Порой он привскакивал и взывал о смерти.
– Мерзавцы! Хоть бы прикончили совсем! Разве я нехристь, чтобы так мучиться?
Голова его бессильно повисла, точно под тяжестью свинца. Он вскидывал руки, борясь с воображаемом врагом, и движения его были сильны и грозны. Порой выкрикивал имя Жермены, как будто вкушая наслаждение страсти, протяжно, глубоко, со всею нежностью своего существа, повторяя с сладким и грустным замиранием этот звук сотни раз. И Малютку тогда охватывало бешенство. Она лелеяла в своей дикой душе мечты о мщении той богатой девушке, которая оставляла его издыхать здесь.
Глубокий мир разлился по голубому простору. Словно покоем и благодатью вселенной напоен был воздух над величественным лесом. И ласкающий ветерок касался земли, таинственно шевелил листвой, казавшейся дрожащими и ищущими объятиями. Кустарники трепетали сверкавшим покровом блистаний. Родник журчал рыданиями любви. Темные кусты оживились множеством алмазных мигавших искр. Вокруг раздавались пламенные звуки. Звери визгливо выли на луну. Ночь осеняла благодатью обширного светлого неба обряды любви, скрытые в тайниках чащи.
Агония тянулась до зари. Он с яростью разодрал на себе одежды. Квадратная и волосатая грудь его обнажилась. Малютка глядела на эту могучую рыжую грудь, озарявшуюся все сильней и сильней бледным светом наступавшего утра. Она перевела глаза на его лицо. Раскрытый, перекошенный гневом рот придавал ему угрожающий вид, и оскаленные зубы готовы были вцепиться в невидимого врага. Внезапно зрачки его расширились.
На что глядел он? Видел ли он, как заиграло на макушках деревьев ясное утро? Ведь он так часто видел, как оно поднималось. Быть может, вечная заря зажглась в глубине этой зари летнего дня? В глазах его отражался зеленый блеск листвы. Он привстал на своем ложе с страшным усилием, не отрываясь, глядя на то, что один он только видел. И с первым лучом, озарившим края розоватых облаков, сверкнувшим стрелой под ветвями, он упал со всей тяжестью своего тела, откинувшись головой назад.
Плавно и мерно закачались ветви, и шум расходился все дальше и дальше. Встрепенулись с пеньем птицы в глубине листвы, и из чащи кустарников среди ликующего утра, раздался шепот, словно унылый и грустный напев.
Малютка глядела, не понимая.
Видела, как застыло его лицо, его широко раскрытые глаза неподвижно уставились в одну точку, искривленный мукой рот принял обычный вид, и мало-помалу его чело осенила ясность, необъятная немая радость.
Она подумала, что он заснул. Окликнула его. Он не шелохнулся. Коснулась слегка рукой его тела: уже холод могилы сковывал члены. В диком ужасе стала она трясти его изо всех сил. Его затвердевшее, словно камень, тело упало, как тяжелая глыба. Что с ним? Она повисла на нем, обвила руками, целовала его в порыве любви своими горящими губами.
На своем веку она видела животных, таких же бездушных, застывших, как он… Она не проронила ни одной слезы. Опустилась к распростертому трупу, обняла своей худой рукой его голову и весь день просидела лицом к лицу, вперяя в остекленевшие зрачки свой острый и безумный взгляд. Она тупо смотрела на него. И снова ласкали его ее горячие руки. Ей было все равно, что он мертв, – теперь он принадлежал ей. Ее скрытая девичья страсть, которую приходилось так часто подавлять при нем, когда он был живой и сажал ее к себе на колени, не видя и не подозревая ничего, теперь обрушилась на этот бесстрастный, не сопротивлявшийся труп. И, осмелев перед этой безропотностью мертвеца, она его ласкала, обнимала, озверевшая и нежная, без ужаса и отвращения.
Наступила ночь. Дикая кошка подползла, почуяв запах. Малютка кинула в нее камнем. На соседние деревья слетелись вороны и закаркали, важные, как судьи. Она крикнула, чтобы их спугнуть.
Придя в лачужку, она ничего не сказала Дюкам, ревниво храня свою тайну, и на другое утро вернулась к нему.
Прошло несколько дней и она увидела страшное зрелище: рана медленно шевелилась, какое-то суетливое волнение наполняло язвину, ставшую жизнью, напоминая нечто похожее на движение, на жест лежавшего человека, пригвожденного неотдираемым гвоздем смерти.
Она пронзительно вскрикнула и упала на руки в траву.
Глава 34
Лето кончилось. Наступали прохладные дни.
Однажды вечером Жермена вышла и села на каменную скамью у стены фермы, выходившую на дорогу. Кусты жимолости разрослись и склоняли до самой земли свои ветви, окутывая листвой скамью. Утопая в зелени, Жермена с наслаждением ощущала ее свежесть на своей коже.
Серые тучки собрались на небе, и сквозь них порой проглядывала луна. Словно глубокая широкая река, разлилась темнота над окрестностью. Гудевший в лесу ветер разносил могучий шум кругом.
Смертельная тоска навеки нарушила ее покой. Она глядела в ночь, темную, как ее горе. Небо померкло, как и ее душа, и этот закат лета казался горестью дней, надвигавшихся на нее.
На нее нахлынули воспоминания. На этой самой скамье она почувствовала впервые томление любви однажды вечером, когда жимолость в цвету вливала негу в ее жилы и ночной ветер, словно рука влюбленного, гладил ее слабевшее тело. С той поры цветы завяли на солнце. Скамья погрузилась в густое море листьев. Тело изведало страсть, и утомилось желание.
Через открытые ворота доносился до нее со двора острый раздражающий запах навоза, как в тот день под палящим зноем полуденным, победившим ее стыдливость. Сколько воды утекло с той поры! Пламенные ласки, охлаждение, приведшее к равнодушию, все более редкие встречи и, наконец, та ужасная ночь, когда Ищи-Свищи был ранен под ее окном и найден десять дней спустя мертвым в кустарнике… Эти воспоминания придавливали ее могильной тяжестью угрызений.
Она разразилась тоскливым, глухим рыданьем и простерла руки, как бы стремясь сама раствориться в вечности смерти и забвенья.
В это мгновение в ее утробе забилась жизнь, которой дал начало самец. И, охваченная отчаянием, она вспомнила о том вечере, когда жалобные стоны разрешавшейся от бремени коровы оглашали хлев и двор, расходясь по ясному простору полей сквозь трепетавшие тени.