Ты не будешь уже больше приходить к источнику, милая косуля. Не взойдет уже заря в ясном волнении твоих глаз. Трагическая ночь подкралась к тебе шагами убийцы, а там, быть может, тревожная любовь твоей самки и детенышей тщетно взывает о твоем возвращении…
Я вошел к себе в хижину и крикнул Еве:
– Никогда, никогда больше я не буду убивать живых созданий!
Глава 20
Жизнь, жизнь! Кто из людей когда-нибудь сумеет выразить твою красоту? Лужайки усеялись яркими узорами красок. Пуховый ковер у подножия деревьев стал прохладен и шелковист. Ручей струился, журча детским лепетом. И как дед у порога дома глядит, идет ли повитуха, так весь лес глядел на наше жилище и ждал чуда. Старые деревья, казалось, тихо бредили под своими мохнатыми кущами. Тополи встрепенулись легкими золотыми побегами. Ясени и березы озарялись румяным сияньем. И только огромные буки с позлащенными верхушками медлили облечься листвой. Под порывами ветра ветви волновались, как руки суетливой толпы. И вечера были полны многозвучного шепота. Землю орошали прохладные дожди. Зори словно осеняли ее водой крещения. Юные покровы трав и цветов разносили свежее благоухание. Ландыш, ветреница, печеночный мох казались на заре каплями молока, упавшими с сосков ночи.
Жизнь! О жизнь! – Для всех ты одна, для женщины, для агнца и деревьев. У самок вымя ныне отягощалось, и набухали молоком тяжелые груди супруги. Гряди же красота своею легкою поступью! Горький запах боярышника овевает изгороди кустов и запястья елей ароматом любви. Тело Евы томно утопало в цветах, как зрелый плод. И я был подобен тому, кто идет утром в сад и собирает упавшие яблоки. Я бережно носил ее на руках.
В моей Еве было столько раненой и усталой грации. Она осторожно ступала под бременем своего тела. Детской чистотой светились ее очи. Ее младенец уже отражался в них свежим перламутрово-ясным отблеском. Само воздушное утреннее небо, омытое аметистовым сияньем, не озаряется таким влажным и лучезарным рассветом! Ева сама была ныне хрупким и нежным ребенком с иным лицом, окутанная тайной и ожиданьем. Ее движения как будто не знали препятствие, как бы парили в пространстве, словно она уже не жила, или не начинала еще жить. Порою покачивалась, вытянув вперед руки, как плавно качающаяся люлька. Тот, кто видел это, – близок к Богу, он как бы стоит перед великим морем под сводом звездной ночи и плачет, скрестив безмолвно руки, – ибо думает, что узрел рожденье мира.
Ева ныне надолго застывала с устремленным вдаль или опущенным долу взором. Ни она, ни я не знали на что она смотрела. Она глядела за пределы жизни и ждала. Однажды она мне промолвила нежно:
– Уж не знаю – я ли живу, или он живет моей жизнью.
И в этот день я опустился переднею на колени. Схватил пальцами подол ее платья и приблизил его к своим устам так, как пьют горстями воду, в которой вздрагивает отраженье утра. Во мне было ощущенье, что она для меня священное существо, как бы образ видимой вечности. Губы мои припали в благоговейном поцелуе к ткани, которая касалась ее колен и трепетала мукой и радостью ее чрева.
Груди ее с каждым днем набухали, как мокрые почки весенних растений. Они отливали алой кровью роз цветущего сада и благоухали сочностью слив в знойно-золотую пору созревания. Все тело ее чудесно распустилось цветком леса, который она носила в себе. И ныне живот ее кидал тени на залитые солнцем дорожки. О, Адам, Адам! Гляди, жена твоя полна обилием, как обильно зернами хлеба осеннее гумно. Когда она плачет или смеется, в ней плачет и смеется нечто, что станет поколением твоих сыновей в веках. Я чуть осмелился коснуться своими руками ее священного тела. Я был покорным человеком, трепещущим под мирным биеньем ее жизни. А в ней было столько глубокого безмолвия, в котором раздавался тихий рокот ручья, и слышалось – словно струйки горного ключа спадали одна за другой капли вечной, жизни.
Ее бесконечная и нужная душа согласовалась с этим божественным мгновеньем. Она была так близко к нему, что, казалось, вполне его понимала. Волненье молодых листьев, пестрый рой бабочек и ветер своими золотыми десницами стучались в дверь ее жизни. Она жила гармоническими мгновениями природы. Сама была тем крохотным листком, который бьется и дрожит в необъятном лесу бытия. Человек, как я, имевший наставников, чувствует себя таким ничтожным с простой, невежественной женщиной из деревушки. Все накопленные мною знания я мог собрать на ладони. Они не весили даже тяжести легких зерен хлеба, которые сеятель берет в свой фартук и раскидывает по лицу полей. Я приобрел самую малую часть истинного и желанного знания лишь с того времени, когда стал первобытным, нагим подаянием звезд, человеком. Еве же не нужно было ничего забывать, и ныне она ближе меня стояла к тайнам вселенной.
Я был перед нею, как пастух под звездами ночи.
Я думал с великим трепетом, что в каждом ребенке возобновляется незабвенный час начального бытия, и жизнь, возникающая из другой жизни, есть всегда первое рождение. Каждая частица твоего прекрасного, как весенние сады тела, дорогая избранница, Ева, есть ныне часть бытия мира. Каждая капля твоей жизни в чаще вселенной также драгоценна, как капли крови зари. Одной ее достаточно, чтобы искупить кровь всех минувших жертвоприношений. И, может быть, души в тайниках бытия сочтены, как зерна песка и капли дождевой воды. Когда одна уходит, рождается другая, с иным обликом, но та же душа. О, думать, что крошечная душа, некогда живая, таилась в брачных поцелуях наших уст, ожидая мгновенья воплотиться и возобновить свою жизнь! Я слышал в недрах своей души, как трепетали и росли нежные, неведомые жизни.
Мы шли вместе под молодою тенью листьев. Ева любила подолгу отдыхать в поросшей кустами просеке, где впервые подарила мне свою любовь. Солнце сплетало воздушные, шелковые нити лучей, ветви кидали на землю белоснежные облачка. Порою Ева подносила руку к своему чреву и улыбалась мне: я не видал еще такой красоты улыбки. Все казалось нам новым. Мы ведь не знали еще грациозность березки, патриархальную величавость дуба, очарование небес, омытых сияньем, – и все нам ныне открылось. Деревья стали называться дорогими для нас именами: Ева звала Адамом великолепный бук, чьи ветви простирались до самой земли и могли бы укрыть под собою целое племя. А я называл Еву стройной, трепетной березкой, потому что во всем ее существе было столько безмятежной и легкой игры. Потом мы оба стали придумывать имя ребенку и, наконец, окрестили молодой и здоровый дубок именем Ели, в честь благодатного солнца, величавого отца нашей любви. Изящный дубок, казалось, наполнился жизнью. Ветер своими устами касался его листвы и ласкал, как ребенка.
О, природа, – разве ты не обширное море молока, на котором плавает вечное вещество? Разве ты, по истине, не колыбель всех душ? Мы едва лишь стали постигать тебя. Мы были двумя бесхитростными созданиями, что ступали под деревьями, внимая жизни.
Вскоре Ева почувствовала, как молоко прилило к ее груди. Но легко сносила боли в своей утробе. Она не страшилась предстоящей развязки. Расслабила свой пояс, и прохладный ветерок овевал лаской ее расцветшее тело.
– Разве я не Ева в саду Эдема? – говорила она.