Она была мамзер, незаконная, кому вход в общество заказан.
В тот осенний день она решила остаток жизни прожить кем-нибудь другим.
Но она хотела в последний раз взглянуть на отца и старших братьев и потому пробралась сюда. Недалеко от места, где она сейчас стояла, была тогда рощица, окруженная высокой травой. В траве она и спряталась, лежала в двадцати метрах от края рва и видела все, что произошло. Боль в пальце пульсировала по мере того, как воспоминания возвращались к ней.
Немецкая зондеркоманда вместе с двумя батальонами украинских полицаев обеспечивала логистику. Потому что расстрелы были вопросом систематической, почти промышленной работы.
Она видела, как сотни людей вели ко рву на расстрел.
Большинство были голыми, лишенными всего своего имущества. Мужчины, женщины, дети. Не имело значения. Такова демократия истребления.
Еще поворот болта. В струбцине что-то заскрипело, но боль как будто пропала. Осталось только огромное давление, которое ощущалось как жар. Она выучила, что душевную боль можно вытеснить болью физической. Она закрыла глаза, и в памяти встали картины того осеннего дня.
Украинский полицай прошел с заржавленной тачкой, нагруженной кричащими грудными детьми. К нему присоединились еще двое, и по очереди они принялись швырять крошечные тельца в ров.
Она не видела своего отца, зато хорошо видела братьев.
Немцы связали юношей друг с другом, около двух или трех дюжин были обмотаны колючей проволокой, шипы глубоко вонзались в обнаженные тела, и живые волокли за собой своих мертвых или потерявших сознание товарищей.
Оба ее брата попали в эту группу и были живы, когда упали на колени у края обрыва, чтобы получить пулю в затылок.
Ей оставалось жить пять минут. Она наконец раскрутила струбцину и сунула ее в карман. В пальце стучало, боль возвращалась.
Она стояла на коленях, как ее братья на этом же месте, и была сейчас ими обоими одновременно. Тогда она предала свою семью, с этого все и началось.
Все, что она потом делала в своей жизни, брало начало в событиях тех осенних дней.
Она влилась в ряды доносчиков. Сталинская диктатура превращала друзей во врагов, и даже самые пламенные сталинисты не были в безопасности. При немцах положение дел осталось тем же, только доносили теперь на евреев и коммунистов, а она просто делала так же, как другие. Приспосабливалась, пыталась выжить. Еврейская девочка, мамзер или нет, не имела шансов, зато у молодого сильного мужчины возможность выжить была.
Скрывать от других свой физический пол оказалось нелегко, особенно в Дахау. Вероятно, сохранить тайну не получилось бы, если бы не защита начальника охраны. Для него она была уховерткой, Ohrwurm, мужчиной и женщиной одновременно.
В своем сознании Гила Беркович была и мужчиной, и женщиной или ни тем ни другим, но действовать как мужчина было практичнее – из-за предпочтений общества.
Она даже женилась на одной из молоденьких девочек из сигтунской гимназии, на Генриетте Нордлунд, и брак этот был идеальным. Она содержала Генриетту в обмен на молчание и на то, что Генриетта периодически играла роль жены.
Ей было жаль, когда Генриетта так несчастливо погибла. Лучшей жены она не могла бы желать. Но в последние годы все наладилось.
Ночь была тихой, высокие деревья задерживали городской шум. Жить оставалось три минуты. Она выбрала себе палача десять лет назад, когда Мадлен еще была десятилетней девочкой.
В том же возрасте она предала своих отца и братьев.
Теперь Мадлен взрослая женщина, и на ее совести много жизней.
Гила Беркович прислушалась, ожидая звука шагов, но было еще тихо. Только ветер в деревьях и мертвецы под землей. Еле слышные стенания.
– Голодомор, – пробормотала она, плотнее запахивая на себе пальто с белым крестом.
Перед внутренним взглядом потоком пронеслась вереница образов. Иссохшие тела, лица с ввалившимися щеками. Мухи на останках свиньи, а вот ее отец сидит за обеденным столом с серебряной вилкой в руке, и на белой тарелке лежит голубь. Отец ел голубей, а сама она ела траву.
Голодомор был искусственно устроен Сталиным, это организованное массовое убийство унесло жизнь ее матери. Ее похоронили за пределами города, но могилу разрыли голодные толпы – тех, кто умер недавно, можно было съесть.
Нацисты во время войны шили перчатки из человечьей кожи и варили мыло из целого народа, а сейчас эти вещи выставляют в музеях – можно посмотреть на них, заплатив за вход.
Все больное попадает в музеи.
Если она больна, то больны и другие. Она спрашивала себя, случайно ли приехала в Данию, где чаще, чем в других странах, находят забальзамированные естественным образом трупы. Мертвецу просверливали дыру в черепе, чтобы выпустить злых духов, а потом опускали его в болото.
А недалеко от Бабьего Яра есть пещерный монастырь с мумиями монахов, которые затворились в тесных норах, чтобы быть ближе к Богу, и которые лежат теперь в стеклянных витринах, и тела их – как тела маленьких детей. Они покрыты тканью, но скрюченные руки торчат наружу. Иногда какой-нибудь мухе удается забраться под стекло, и она ползает по пальцам, питаясь тем, что осталось. Трупы в темных пещерах – музейный объект, и цена за то, чтобы поплакать над ними, равна цене восковой свечки.
Послышались шаги – медленный, но решительный стук каблуков по камням. Это означало, что жить ей осталось всего пару минут.
– Конец, – по-русски прошептала она. – Иди ко мне.
Она подумала о своем произведении. У нее не было объяснений ни тому, что она сотворила, ни тому, зачем она сотворила. Искусство само творит себя, необъяснимое, изначальное.
Оно – Творение, детская игра, освобожденная от конкретной цели.
Если бы она не видела смерти братьев во рву Бабьего Яра, если бы ее мать осталась жива и не ушла во время великого голода, она никогда не принудила бы двух братьев-казахов убить друг друга голыми руками и не смотрела бы на их схватку, одетая как ее мать, настоящая еврейка.
Мамзер – это название всего, что она делала. Мамзер – это сожаление, это изгнание, это жизнь и смерть одновременно, застывшие мгновения того, что упущено.
Быть взрослым – это преступление против собственного детства и в то же время отрицание Творения. Дитя не имеет пола, а бесполость ближе к изначальному. Понимать, какого ты пола, есть преступление против Творца всего сущего.
Я насекомое, думала она, слушая шаги у себя за спиной. Шаги замедлились, а потом совсем прекратились. Я многоногое, мириапод, меня нельзя объяснить. Тот, кто поймет меня, должен быть столь же болен, как я. Нет никакого анализа. Предайте меня этой стонущей земле.
Она уже ни о чем не думала, когда пуля пробила ее склоненную голову, но мозг успел зафиксировать шум и хлопанье крыльев, когда птицы взлетели в ночное небо.