— Юрганов, на допрос! — раздавался голос конвойного, и он выныривал из темной дремоты. — Лицом к стене, руки за спину, — заученно командовал тот и вел его по коридорам в пустую камеру, где его ждал следователь.
Через час он возвращался в камеру, где воздух казался липким от человеческих испарений, пробирался на свое место, садился и закрывал глаза, чтобы снова увидеть дом, похожий на скворечник, и старый сад. Но видение не возвращалось. До него доносились обрывки разговоров, ругани, хохота. Сосед, высоченный мужик в майке, донимавший его рассказами о своей жизни и постоянно угощавший семечками, толкал его локтем и говорил: «Слышь-ка, на-ка вот, возьми», — и совал ему в руку очередную горсть подсолнухов.
«Статья 105, часть 1. От шести до пятнадцати. Вы меня слышите, Юрганов?» Следователь уговаривал его быть «поразговорчивее», но он уже давно сказал все, что мог.
Он вспомнил, как возвращался на дачу в Озерки, так и не повидав Нину. Было тепло, и шел мелкий, словно просеянный через сито, дождь. В вагоне электрички он был один и, глядя в окно, видел только собственное отражение, потому что широкая полоса леса перед Озерками уже давно погрузилась в темноту.
Улица Маршала Захарова была совершенно пустынна и освещалась единственным фонарем, стоявшим на перекрестке: в конусе падающего из него света можно было различить тонкую сетку дождя. Он отпер калитку и зашагал по уложенной бетонными плитками дорожке и, только подойдя к дому, заметил, что не горит лампочка над входом. Он поднялся по ступенькам, открыл дверь, вошел на веранду и левой рукой нащупал выключатель. Свет не зажигался. Он несколько раз пощелкал: вверх-вниз, вверх-вниз, но света не было. «Отключили», — подумал он и сделал несколько шагов вглубь веранды.
Споткнувшись, он не сразу понял, что это человеческое тело. Он упал на что-то большое, покрытое мехом, и чуть не закричал, решив в первое мгновение, что это какое-то мертвое животное. Он попытался встать, но почти тут же снова упал, так как ноги его разъехались в какой-то липкой луже. Пытаясь опереться обо что-то, ощупал покрытый мехом «предмет» и отдернул руку, когда она коснулась лица. И по запаху духов, смешивающемуся с запахом крови, понял, что это женщина. Он закричал, как будто крик мог рассеять окружавшие его темноту и кошмар, но в ответ услышал только тиканье стоящих на каминной полке больших часов. Тогда он, дрожащими руками ощупав возле себя пол, чтобы опять не оказаться в липкой луже, поднялся на ноги.
Надо было дойти до кухни: там в одном из ящиков лежали большие парафиновые свечи. Он выдвигал один ящик за другим, ощупывая содержимое, и, уже найдя свечи, вспомнил, что в кармане у него есть зажигалка.
На ней была шуба из щипаной нутрии, и она лежала на спине, раскинув руки, в огромной луже крови. Он сразу узнал Людмилу, жену Салтыкова: в гостиной, на журнальном столе, стояла их общая с Салтыковым, фотография, сделанная несколько лет назад на даче в Озерках.
Он бросился бежать: надо было звать на помощь и звонить в Москву, Салтыкову. В центре поселка был автомат, но, не пробежав и половины пути, вспомнил, что автомат сломан, и повернул назад, к станции. Поднявшись на платформу, побежал к кассе. На что он надеялся, было непонятно: последняя электричка давно уже прошла и касса была закрыта. Тогда он решил выйти на шоссе. Там, в крайнем случае, можно было проголосовать или доехать до ближайшего поста ГАИ, откуда можно было бы вызвать милицию и позвонить Салтыкову.
Минут через двадцать он выбежал, наконец, на шоссе. Мимо него пронеслась одна машина, потом другая, потом третья. Огромная фура, обдав его мелкими брызгами, скрылась в темноте. Наконец, он увидел, что со стороны Москвы к нему на небольшой скорости приближается какой-то автомобиль. Он бросился на противоположную сторону и встал посреди полосы, подняв обе руки.
«Москвич», не доехав до него двух десятков метров, сначала притормозил, а потом рванул вперед, чуть не сбив его с ног. Он посмотрел вслед уезжающему автомобилю, так и не поняв, что произошло.
Когда несколько минут спустя возле него остановился милицейский газик, он подумал, что ему повезло.
И только оказавшись в машине, и сидя в наручниках, и поднимая сразу обе руки, чтобы вытереть кровь на разбитом подбородке, он начал понимать, что произошло. Когда при обыске у него в верхнем кармане куртки вместе с побрякушками салтыковской жены нашли стихи, которые он написал ко дню рождения Нины, у него вырвалось: «Не трогайте! К убийству это не относится!» — и только потом понял, что этим почти подписал себе приговор.
Потом его вели по коридору следственного изолятора, и у него за спиной с лязгом закрывались металлические решетки, каждая из которых навсегда отрезала его от внешнего мира.
* * *
И теперь, сидя в камере, до отказа набитой людьми, вспомнил свой давний разговор с одним деревенским дедом:
— Мне у Бога стыдно что-нибудь просить.
— Почему стыдно? На то он и Бог, чтобы просить, — возражал ему дед.
— Да я думаю: что же я буду его из-за такой ерунды отрывать от дел? — говорил он с улыбкой.
— Да какая же это ерунда, мил человек? — сердился дед, не склонный шутить на такую тему. — Если тебе пить-есть нечего или болит чего?
— Да что — пить, есть… Иногда с перепоя лежишь наутро: сердце останавливается. Все, думаешь, сейчас конец. А молиться все равно стыдно: сам виноват.
— Что ж, что виноват. А ты покайся, Бог-то тебя и простит. Жизнь — разве это ерунда?
— А разве нет?
Тогда он думал, что его жизнь — ерунда, из-за которой не стоит беспокоить небесное начальство, а теперь молился. Молился не канонически, молился, как умел, «своими» словами.
Так хотелось еще раз увидеть зеленые деревья, полежать в траве, смахнуть с лица заблудившуюся букашку. Как мало, в конечном счете, человеку нужно. Цветок, наклонившийся под тяжестью шмеля…
Во сне он почти всегда видел зелень, солнце, просвечивающее сквозь листву, дом, наполненный запахом скошенной травы, белые занавески, раздувающиеся от ветра, слышал жужжание шмеля, иногда даже пение птиц.
Иногда ему снилась мать. Иногда — Нина. Днем он старался не думать о ней, но часто ловил себя на том, что вспоминает, как она поправляла выбившиеся из прически волосы женственным движением, которое ему так нравилось. И нежные руки, и смешную привычку, скривив рот и оттопырив нижнюю губу, сдувать с лица выбившуюся прядь. И подпирать голову рукой, сидя за столом. Один раз она ему сказала: «У вас красивые руки». Давно никто не говорил ему ничего подобного.
Он тоже хотел сказать ей, что ему нравятся ее глаза, что у нее красивые волосы, что-то еще, но не мог. Почему? Боялся показаться смешным? Каким же идиотом он был! А у нее… у нее в тот момент было такое лицо, такой странный взгляд — то ли растерянный, то ли счастливый. Неужели она?..
Вспоминал вечера, когда они стояли на балконе, в темноте, глядя, как идет дождь. Мокрая листва, порывы ветра, сдувающие с осенней листвы капли дождя… Они стояли молча, но что-то происходило между ними, что-то было в ее взгляде, который она бросила на него… или ему показалось? Нет, что-то было, но, главное, он сам, сам в эту минуту почувствовал что-то такое, давно забытое, отчего на мгновение у него томительно сжалось сердце. Все. Хватит. Не думать об этом. Все равно никогда ничего бы не было между ним и этой женщиной. Никогда бы он не смог сказать ей о своем чувстве, никогда бы не посмел навязать ей себя. Бездомный, выброшенный из жизни человек. Женщины любят героев, удачливых, сильных, смелых, а он… кому он нужен?