В результате несчастная Бренда шагу без него ступить не могла: всего боялась. К тому же в России ей раньше бывать не приходилось: она не знала, где искать места для съемок, а снимать, где придется, не хотела. А он был тут, под боком. Он-то хорошо знал, куда поехать, чтобы поснимать на фоне церкви семнадцатого века, или монастыря, или старинного особнячка, или каких-нибудь природных красот. Правда, ему и доставалось. Аппаратуру приходилось таскать на себе, а аппаратура весит ого-го сколько… Впрочем, честно говоря, «доставалось» ему не только в плохом смысле. Если вспомнить, сколько он через нее поимел на халяву пленки, фонов, фильтров, даже объективов. Не говоря уже о деньгах и подарках. Да, втрескалась она в него, будь здоров…
А Люське рассказывал сказки про капризную самодурку: «Загоняла меня, старая ведьма», — и по телефону всем знакомым жаловался, какая она дрянь и капризуля. «Черт бы их побрал, этих иностранцев», — ворчал он каждый раз после встречи с Брендой. И Люська, прекрасно знавшая, что к концу съемок он получает и приносит домой круглую сумму в долларах, из которой ей перепадает немалая доля, никогда не спорила и даже иногда сочувствовала. И все принимала за чистую монету. «Ты смотри, повежливей», — шептала она ему, когда Бренда (что, впрочем, бывало нечасто, потому что он и в этом вымуштровал ее как настоящего солдата) звонила ему домой.
Все это так. Но теперь, когда Люськи уже нет, ему стало почему-то неспокойно. Бренда, конечно, знала, что Люську убили: он по всем правилам разыграл не горе, конечно (так как Бренде он плел, что супружницу давно и прочно не любит и как он несчастен в личной жизни), но «потрясение и печаль», какую должен испытывать всякий цивилизованный человек при трагической гибели подруги жизни, пусть даже и нелюбимой. Бренда повздыхала и даже поплакала вместе с ним, поужасалась творящемуся в России беспределу, но потом, когда она вернулась в Москву через несколько недель, Салтыкову показалось, что она стала чуть холоднее, что она уже не набрасывается на него, как раньше, с дикой страстью, когда они оставались вдвоем. Впрочем, что говорить? Он и сам был не в лучшей форме, и чем ближе становился суд, тем меньше у него оставалось сил на постель.
Нет, его волновали не бабы. Но что? Лёня Коган? Но ведь он принял все меры предосторожности, в результате чего все думают, что Коган давно в Штатах, а на самом деле, уехал он только в конце лета, за два месяца до того, как он, Салтыков, «разобрался» с Люськой. А два его предыдущих приезда в Москву он скрыл, хоть это было и нелегко.
Как только он понял, какие потрясающие возможности таят в себе Лёнины познания и Лёнина возможная помощь, то чуть не завыл от досады, так как воспользоваться всем этим он, увы, не мог. Как воспользуешься, если потом Коган станет свидетелем номер один? А тут вдруг он объявляет, что уезжает в Штаты на пять лет, по контракту, со всем семейством. И тогда он (хотя никакого конкретного плана у него еще не было) объявил Люське, что Коган уехал в Америку, а Когану сказал, чтобы по домашнему телефону больше ему не звонил, а звонил, в случае чего, на сотовый, так как с Люськой у него якобы «проблемы», и намекнул, что у Люськи «кто-то есть и давно». Коган ему посочувствовал, но расспрашивать особенно не стал: пожалел товарища. Время показало, что поступил он, Салтыков, совершенно правильно, так как пару месяцев спустя, на какой-то вечеринке у Мироновой, Люська попросила питерский телефон Когана для своего приятеля, который едет в Петербург и которому Коган зачем-то может там понадобиться. «Поздновато ты спохватилась, — ответил ей Салтыков, — Коган уже давно в Америке». Все поохали, пообсуждали, Люська даже обиженно что-то провякала, что, мол, мог бы и попрощаться перед отъездом, но, в общем, все прошло хорошо.
После этого Коган был в Москве еще один раз, и получилось так, что пришлось пригласить его к Тоне, потому что больше пристроиться им было негде. В студии шла работа, да и рискованно было приводить его в студию, куда в любой момент мог кто-нибудь зайти. А у Тони было спокойно: Тоне можно что-нибудь соврать, хотя можно и не врать, так как она вряд ли и видела-то когда-нибудь ноутбук в своей жизни. Но он тем не менее повел себя осторожно — чем черт не шутит? — сказал, что придет мастер чинить фотоаппарат и чтобы сидела на кухне и не вылезала, пока он не уйдет. А Когану сказал, что есть одно местечко, где можно спокойно посидеть. Коган тогда опять поинтересовался: «Зачем, мол, тебе это нужно?», но вполне удовлетворился каким-то дурацким ответом вроде: «Потом, старик, потом все тебе объясню, если из этого что-нибудь получится». Да Когану, в сущности, было наплевать — он был тогда занят мыслями об отъезде: все волновался, как там устроится его жизнь.
А потом Коган и в самом деле уехал. «Вернешься?» — спросил его Салтыков перед самым отъездом, по телефону. «Конечно, вернусь, дружище. Мы с тобой еще повоюем…» «Нужно мне больно воевать с тобой, — подумал тогда Салтыков, — сидел бы лучше, где хорошо платят и не рыпался. А, впрочем, может, и повоюем, только по ту сторону океана, потому что за пять лет я и сам наверняка там пристроюсь, и не хуже тебя».
Но теперь, когда все было позади, и Коган жил и работал в штате Техас, Салтыков иногда просыпался среди ночи и с ужасом думал о том, что будет, если Лёня вдруг явится зачем-нибудь в Москву. Что он ему скажет про Люську? Правда, страх этот он испытывал почему-то именно по ночам — при свете дня проблема вовсе не казалась ему неразрешимой. «Подумаешь, так и скажу: “Знаешь, Лёня, Люську-то убили. Убили и ограбили”. “Да ты что, старик? Как? Кто убил?” — спросит потрясенный Коган. “Да какой-то бомж, алкаш. Из-за каких-то дерьмовых цацок, представляешь?”»
Ну и что? Когану и в голову ничего не придет. А если вдруг спросит, из любопытства: «А зачем ты меня тогда просил… помнишь?», скажу: «Да что ты, старик, мне теперь не до глупостей, я об этом и думать забыл, это как-нибудь потом…» Да и не спросит он никогда в жизни: во-первых, в голову не придет, а, во-вторых, если и придет, он не решится. Коган человек деликатный, не захочет оскорбить друга подозрением. И вообще, хорошо известно, что лучший способ защиты — нападение: «Что я пережил, ты не представляешь. Я хоть и зол был на нее, а все-таки двадцать семь лет вместе прожили. Я бы этого гада собственными руками задушил…»
Все так, и тем не менее он иногда просыпался от ужаса, потому что ночью в такие минуты что-то подсказывало ему, что Коган догадается и догадается сразу, в ту же секунду. И что тогда? Успокаивала только одна мысль: не для того уезжают в Америку, чтобы оттуда на уик-энды приезжать в Москву, что ему все это только мерещится, а на самом деле ничего ему не грозит. И все равно боялся. Боялся даже телефонного звонка.
Вскоре после отъезда Коган позвонил из Америки (Люська еще была жива-здорова и сидела, слава Богу, на даче), сказал, что устроились хорошо, что работа нравится, что живут в отдельном доме и что время от времени будет позванивать. «Брось, старик, не трать деньги, — сказал ему тогда Салтыков. — Лучше письмецо пришли: я люблю письма получать». И Коган прислал. На Новый год, когда Люськи уже не было, прислал роскошную открытку «с музыкой» и фотографию. И с тех пор не звонил, но каждый раз, услышав междугородние звонки, Салтыков вздрагивал от ужаса, потому что до сих пор так и не решил, говорить ли Когану по телефону про Люську или не говорить?