— Ты… игрушками занимаешься? — удивился Охнарь.
— Тебе не нравится?
Охнарь сунул руки в карманы и не ответил. Кораблик поразил его, Леньке хотелось бы поближе рассмотреть восковых матросов, но он считал это ниже своего достоинства. Взрослый парень и будет заниматься цацками? Оказывается, недаром он считал Бучму «маменькиным сынком». Охнарь засвистел и отошел от стола. «Игрушка» сделана, конечно, ловко, но он, Ленька, в детство впадать не собирается.
Между товарищами возникла какая-то неловкость. Опанас, продолжая разыгрывать роль гостеприимного хозяина, снял со стены скрипку и, сразу смущенно, по-детски вспыхнув, исполнил длинную и скучную музыку, которую назвал сонатой Гайдна. Ленька несколько раз потихоньку зевнул. Он любил веселый баян, гром духового оркестра, народные песни и искренне обрадовался, когда хозяин кончил играть.
Потом Опанас показал свои гири: полупудовую и в четверть пуда, трехфунтовые гантели. Друзья старательно принялись их выжимать. Охнарь удивился силе, ловкости Бучмы: с виду мальчик не казался здоровяком. С непривычки Охнарь устал первым.
— А ты, Панас, — сказал он, стараясь дышать ровнее, — можешь, выходит, с гирями работать.
— Я каждый день упражняюсь. У меня еще есть кожаная «груша» — боксу учиться. Она только в сарае.
— Ишь ты.
Под конец читали книгу Джека Лондона «Белое безмолвие». Слушать было очень занятно. Леньку захлестнули полученные впечатления. С острым и наивным любопытством дикаря, попавшего в цивилизованную страну, он приглядывался к необычайной для него обстановке. Ему почти все казалось интересным, почти все нравилось и хотелось иметь самому, в особенности кораблик. Однако, уходя, Ленька довольно холодно простился с Опанасом. Этот спокойный, уверенный, сильный мальчик в опрятном костюме, с пробором в темных волосах, неожиданно вызвал у него чувство неприязни. Охнарю стало стыдно за себя: чем он мог похвастаться перед товарищами, кроме умения загнуть просоленное словцо?
Возвращаясь домой, он думал о том, что школьные ребята — и Оксана, и Кенька, и особенно Опанас, — конечно, фраера и «мамины дети», зато, надо признаться, они и работать могут, и знают многое такое, о чем он понятия не имеет, и живут, пожалуй, интереснее его. Дома он вдруг обернул все учебники в газетную бумагу и долго отчищал пальто-реглан от грязи. Встречаясь в школе с Опанасом, особенно крепко встряхивал его руку и тотчас отходил с независимым видом. Бучма тоже не набивался в друзья.
На одной из перемен Оксана спросила Охнаря: прочитал ли он ее книжку?
Ленька замялся.
— Куда ему! — хохотнул Садько, морща розовый носик. — Он только на заборах читает.
Охнарь выдвинул нижнюю челюсть, процедил сквозь зубы:
— А ты знаешь? У нас под столом сидел?
— Видишь, какие у меня уши оттопыренные? И глаза вострые? Вот я все и знаю, — ломаясь, проговорил Садько. — Да что мы с тобой, в разных классах учимся? Или я на уроках за партой сплю? И слышу и вижу, как ты по литературе отвечаешь. Ты даже не скажешь, в каком веке Лев Толстой жил.
— Чья б корова мычала, а твоя молчала. Сам-то когда берешь книжку в руки? Я вот прочитал, а читал ли ты ее?
Садько как-то особенно обидно расхохотался. Смеялся он так, словно пил воду: полузакрыв глаза, втягивая, будто прихлебывая, воздух, подняв кверху узкий подбородок.
— Любишь ты, Охнарь, прихвастнуть! Ну, скажи, про что в «Детстве» написано?
— Может, к доске вызовешь? Тоже мне нашелся учитель.? кислых щей! — И, повернувшись к Оксане, Охнарь громко, небрежно сказал: — Завтра принесу твою книжку. Подготовь мне еще такую. Ладно?
От Садько он отошел с видом победителя. С ним, единственным учеником из всего класса, Охнарь явно не ладил. Открытых ссор, драки между ними не было. Как-то схватились они побороться. Охнарь весь напрягся и положил противника на обе лопатки: классный арбитр Кенька Холодец беспристрастно зафиксировал «встречу». Тем не менее Садько старался толкнуть Охнаря на переменке, подколоть словцом, во время игры в лапту крепче «посалить» тугим мячом, и все это со смешком, похохатывая. Охнарь отвечал ему тем же, только грубее и резче. Надо отдать справедливость Охнарю: он давно забыл свое столкновение с Мыколой Садько у доски в первый день поступления в шестую группу. Но то ли Садько не мог ему простить старой обиды, то ли у него характер был такой прилипчивый, дня не проходило, чтобы он не задел Леньку.
Вообще Садько ко всем цеплялся. Стоило хлопцам собраться в кружок, он уже выставлял ухо, любопытно поблескивал глазками, а то и вмешивался в разговор. В школу Садько часто приносил пирожки с мясом и всегда поедал их в уголке, тайком, один. Садько любил меняться с малышами перьями, перочинными ножичками, обыгрывал их в «пристенки» на медяки. Любил подмечать маленькие недостатки у товарищей и давать, надо признаться, остроумные, но всегда обидные клички.
Во всей школе у него не было задушевного друга.
В этот день, вернувшись с занятий, Охнарь, против обыкновения, не пошел ни на Донец с удочками, порыбалить на вечерней зорьке, ни на пустырь играть в футбол, — он был голкипером уличной команды и самозабвенно метался между диким, вросшим в землю камнем и кучей кепок, брошенных столбом и заменявших ворота, — а уселся в своей комнате, развернул «Детство» и не встал из-за стола до тех пор, пока не дочитал повесть до последней строчки. Поднялся он совсем под утро, с тяжелой головой, с багровыми ниточками в глазах. В лампе не осталось керосину, огонь прыгал и мигал, словно хотел вырваться и улететь, воняло горелым фитилем. Ничего этого Ленька не замечал: он находился в прошлом столетии, окруженный толпою образов, созданных могучей кистью великого художника. Оттого, что Охнарь до этого читал мало, память у него была свежая, жадная, и он хорошо запомнил содержание книги, хотя понял в ней далеко не все. Подгоняемый упрямством, он действительно взял у Оксаны новую книгу и опять сел читать.
Это оказался «Оливер Твист».
Впечатление эта повесть произвела на него огромное. Голова Охнаря уподобилась омуту, в который неожиданно нахлынула светлая резвая рыба — новые, разнообразные впечатления. Он со всех сторон слышал, что его родина, Советская Россия, не похожа на «заграницы», как спелое яблоко не похоже на вялую падалицу. В ней нет эксплуататоров, все равны, люди не кланяются «золотому тельцу», а работают в общий котел. Но из прошлой практики Охнарь знал, что если обкрадешь нэпмана — точно масла лизнешь, а подкатишься к безработному — кроме кисета с махоркой и поживиться нечем.
Он сравнил холеную жизнь барича Николеньки Иртеньева, которому не хватало лишь птичьего молока, со страданиями английского беспризорника Оливера, избиваемого воспитателями, умиравшего с голоду в работном доме; вспомнил свою сытную, привольную жизнь в колонии, сейчас вот у опекунов. Сколько раз он убегал из детдомов на «волю», воровал, хулиганил, а его вновь обували, кормили, терпеливо обучали труду, наукам. Как же, выходит, с ним цацкались! Живи он, вроде Оливера Твиста, в той же «доброй Старой Англии», давно бы в тюрьме сгноили. А разве лучше было маленьким воришкам, нищенкам при царе? Сколько на «воле» он слышал страшных историй о том времени! С чувством благодарности впервые осознал Охнарь, чем он и миллионы подобных ему бездомных детей обязаны советской власти.