Охнарь круто повернулся к нему и сделал вид, будто только что его заметил.
— Ах, так это ты? А это я. — Он ткнул, себя пальцем в грудь. — Крест да пуговица, хрен да луковица.
Охнарь поклонился с манерностью клоуна и неожиданно подмигнул колонистам. Грязные каштановые волосы кольцами падали нашего лоб, верхняя приподнятая губа придавала наивное выражение дерзкому лицу. На вид огольцу было лет четырнадцать; довольно плечистый, с выпуклой грудью, он, однако, совсем не удался ростом.
Ребята перестали есть, некоторые и рот разинули. А Охнарь, чувствуя себя в центре внимания, уселся на свободный табурет и, раскачиваясь на нем, с показной небрежностью объявил, что его направили в эту богадельню «покурортиться».
Желваки вспухли на широких скулах воспитателя, небольшие, с ледком, серые глаза пристально скользнули по Охнарю, словно оценивая его. Потом воспитатель слегка наклонил гладко остриженную голову и сказал хладнокровно:
— Рады новому товарищу.
Он спросил, благополучно ли они доехали с Омельяном, был ли Ленька раньше в приютах, и как бы вскользь полюбопытствовал, сидел ли он в тюрьме. Затем предложил ужинать.
Оголец, все время скучающе глядевший воспитателю в рот, сразу оживился.
— Лады, — сказал он весело. — От шамовки я никогда не отказывался.
Колодяжный выразил надежду, что они уживутся, станут друзьями и задал новый вопрос:
— Где родился?
— Против неба на земле.
Тарас Михайлович сделал вид, что занят катанием хлебного шарика.
— На воле давно?
— С сотворения мира.
Охнарь явно рисовался: некоторые ответы его казались заученными.
— Сколько тебе лет?
— Откуда я знаю? У кукушки спроси, она всем отвечает.
Наступила пауза.
— Отец, мать далеко?
— На том свете богу райские яблоки околачивают… Батька как ушел с Красной гвардией, так и до свидания, а матка у немцев в комендатуре пропала.
— Учился?
— Натурально, — и оголец сделал красноречивый жест двумя пальцами, точно опускал их в чужой карман.
Колодяжный откинулся на спинку стула.
— Небось на вокзалах, на рынках тебя считали просто… образованным человеком? Ну, а как тебя зовут?
— Охнарь… В общем, Ленька Осокин.
Ребята и девочки — все в белых полотняных костюмах — смотрели на него с любопытством. Многие едва сдерживали смех. Даже Колодяжный слегка улыбался в красноватую бородку, и холодные глаза его светились ласковой усмешкой.
Он продолжал беседовать с Охнарем, а тот, уплетая ужин, рассказывал о корешах, о «воле» и отчаянно «вертел колесо
[15]
». Жизнь свою он помнил слабо, а врал о ней так часто, что совсем все перепутал и сам теперь был не в состоянии отличить, где вымысел, а где правда.
Допив молоко, Охнарь рыгнул.
— Порядок, — сказал он удовлетворенно, гладя себя ладонью по животу. — Теперь бы вздремнуть, и дело в коробочке, — и вопросительно поднял глаза на воспитателя.
— Сейчас тебе, Леонид, покажут, где спальня. Значит, жить теперь будем вместе, начнем работать, учиться. У нас есть свой струнный оркестр, хор, драмкружок: мы собираемся спектакль поставить, пригласить селян из Нехаевки, с хуторов. Можешь принять участие. Советую тебе для начала всем старшим говорить «вы». Ладно?
Охнарь передернул плечом.
— Могу и это: подлец буду. Я ведь все умею. «Вы»! Жалко, что ли? «Вы»!
— Да ты, оказывается, сообразительный, — с легкой насмешкой сказал Колодяжный. — Ну добре, спокойной ночи.
Он поднялся, показывая, что ужин окончен.
К Охнарю подошла воспитательница Ганна Петровна Дзюба, высокая молодая женщина с жирными, коротко подстриженными волосами. Щеки у нее были толстые, руки белые, крупные, с тщательно обрезанными ногтями, на больших ногах — щеголевато начищенные сапоги, блузка по-мужски подпоясана ремнем.
— Баню мы летом не топим, — сказала она звучным, но мягким голосом. — Придется тебе, хлопец, нынче переночевать немытым. Слишком поздно вы с Омельяном приехали из города. А завтра дадим тебе мочалку, мыло и отскребешь на речке всю грязь.
Краснощекий колонист, дежуривший в этот день по зданию, улыбаясь, показал Охнарю палату и кровать. От матраца пахло свежим сеном, душистым полынком, простыня была свежая и белая, подушка пухло взбита.
Охнарь одобрительно хмыкнул, разделся, бросив одежду на пол. Сладко жмурясь, он вытянулся под коричневым байковым одеялом. И ужин и кровать он принял с таким видом, словно в колонии все обязаны были за ним ухаживать.
III
Ранним сизым утром Охнаря разбудила голосистая медь колокольчика. Приоткрыв глаза, он увидел перед собой широкие скулы и красноватую бородку воспитателя.
— Вставай, Леонид. На работу.
— Лады, — буркнул Охнарь сонно, вновь закрыл глаза и натянул на голову одеяло.
Однако задремать ему не удалось. Звонок вторично загремел, точно рассыпался над самый ухом: с таким захлебывающимся лаем иногда набрасываются собаки.
Охнарь высунул из-под одеяла кончик носа, тяжело, искоса взглянул на воспитателя. Что за дурацкие порядки? Почему ему не дают отдохнуть?
— Слышь! Сыпь отсюда, — попросил он тихо и с угрозой.
Но Тарас Михайлович сказал, что сделать это ему никак невозможно, в колонии такое правило: подыматься всем в одно время. И потянул с огольца одеяло.
Охнарь поискал глазами, чем бы стукнуть навязчивого дикобраза, ничего не нашел, подумал и сел в кровати.
— Встаю, — сказал он сердито. — Закрой за собой дверь.
Колодяжный спокойно вышел.
Моргая слипающимися глазами, Охнарь проследил, как за воспитателем открылась дверь, и тут только заметил, что в палате совсем светло. Окно во двор было распахнуто, в пего свежей струей вливалась прохлада раннего июньского утра. Пахло тополевой листвой, парным навозом, легкой сыростью. Из чащи голубого росистого леса неслись чистые переливы малиновки.
В палате не было никого. Три соседские койки стояли, опрятно застланные такими же, как у него, байковыми одеялами, пол был подметен и посыпан свежей травой. На одной из кроватей клубком свернулся большой полосатый кот, чутко прядая во сне ухом.
«На работу ушились, — сообразил Охнарь. — Ну и коза им хозяин, а я им не Ванька».
Он вновь повалился на подушку и закутался в одеяла
В ночлежке Охнарь привык дрыхнуть до полного отупения. Продрав глаза, он вскакивал, что есть духу несся в кухню, орал на повара, что он «сожрал» его порцию, требовал завтрак и грозил разнести плиту. Здесь, в колонии, он собирался «отрастить пузо» и вовсе не думает менять свои правила. Он не рыжий — вставать когда еще не проснулись мухи.