— Короче, — перебил его «Воландин», — ты можешь ясно изложить, в чем суть проблемы? — обратился он к разглаживающему ниточки усов «чиновнику».
— Видите ли, Петр Петрович, здесь я должен полностью поддержать Бегемота, — серьезно проговорил тот. — Ведь не зря же в свое время уважаемый автор проекта этого замечательного здания решил прорубить по фасаду ни много ни мало, а ровно тринадцать окон. Что, согласитесь, не может не радовать представителей нашего ведомства. Но также нельзя и не заметить, что этот увлеченный работой человек ни с того ни с сего вдруг решил нарушить, с позволения сказать, гениальную задумку автора и одно из имеющихся окон просто взял да и сократил, доведя их количество, что чрезвычайно обидно, до гораздо менее приятного числа двенадцать. Вот этим-то обстоятельством как раз и вызвано, как я считаю, справедливое недовольство Бегемота, — закончил он свое витиеватое изложение.
— Исключительно только этим, — тут же поспешно поддакнул кот, и взоры всех присутствующих устремились в сторону ничего не подозревающего живописца.
— Гм-м, вот оно что, — задумчиво проговорил глава могущественного ведомства, и в голосе его зазвучали металлические ноты, — ну это уже совсем другое дело… — и тут же добавил: — А не может ли быть это случайностью или простым недоразумением?
— Я думаю, что нет, — мягко отрезал Тарантул.
Шумилов с неподдельным удивлением выслушал эти странные монологи насчет ошибки художника, пересчитал окна по фасаду здания, и оказалось, что на втором и третьем этажах действительно было по тринадцать оконных проемов, а на первом — на два поменьше. Их место занимали входные двери, расположенные симметрично справа и слева. Он также прекрасно знал, что левая дверь была запасной и всегда держалась закрытой. А правая — рабочей. Входы в здание украшались ажурными навесами из кованого железа, а на правой входной двери вместо ручек поблескивали крылатые латунные грифоны с головой хищной птицы и туловищем льва.
В воздухе разлилось тревожное ожидание, и взгляды присутствующих непроизвольно приковались к «Воландину». А тот, между тем приблизившись к художнику и взглянув на незаконченное полотно, негромко покашлял в кулак, поправил ниточки усов и произнес:
— Прошу прощения, что вынужден нарушить ваше творческое уединение, но не могли бы вы, любезнейший, пояснить, в чем причина такой вольности, такого серьезного отступления от правдивости и достоверности изображаемого вами объекта?
В воздухе снова повисла пауза, а творческая личность, словно эти слова относились вовсе не к ней, продолжала молчаливо пританцовывать у мольберта. И лишь только когда секундная стрелка перешагнула барьер приличия, не поворачивая головы в сторону спрашивающего, художник неохотно выдавил из себя:
— А что вы, собственно, имеете в виду?
— Ну как же, милейший! Когда вы в малолетнем возрасте обучались в школе и проходили такую точную науку, как математика, вас ведь учили правильно считать?! И, если не ошибаюсь, у вас по этому предмету даже было «четыре»?
— Ну предположим, — буркнула творческая личность с вызовом, — и что из того… И что же дальше?
— А дальше, драгоценнейший вы наш Иван Паисьевич, — улыбнувшись, еще вежливее проговорил «Воландин», — не соизволите ли объяснить нам, темным людям, почему же вы изобразили на здании двенадцать окон по фасаду, в то время как автор проекта, уважаемый художник-архитектор четырнадцатого класса Паньков, предусмотрел в губернаторской резиденции по каким-то своим убедительным соображениям ни много ни мало, а именно тринадцать окон. И надо отметить, что высочайшие особы, в разное время осчастливившие своим присутствием это строение, остались работой зодчего весьма довольны. А вы, дражайший, грубо исказили действительность, взяли да на одно окно и уменьшили.
— Ну и что ж за беда? — втягиваясь в дискуссию и не оборачиваясь, равнодушно ответил художник. — Какая разница — двенадцать или тринадцать? Лично мне… первое число нравится гораздо больше, а тринадцать, признаться, я терпеть не могу! И на высочайших там особ мне ровным счетом глубоко наплевать… С самой высокой колокольни. Не те времена… И вообще, не люблю, когда без разрешения мне заглядывают через плечо.
При этих высокомерных и развязных словах художника от недобрых предчувствий у Шумилова тоскливо заныло где-то внутри, а у кота на спине даже вздыбилась шерсть, а глаза совершенно округлились.
Глава же могущественного ведомства на удивление еще больше развеселился, и левый глаз его засверкал золотистым огнем.
— Браво! Прекрасно сказано: «С самой высокой колокольни…» Очень романтично. Вот только сделать этого сейчас совершенно невозможно, а так приятно бы было полюбопытствовать. Редчайший случай — увидеть, как сын путевого обходчика и уборщицы плюет на высочайших особ! А скажите, достопочтенный Иван Паисьевич, а почему вам в голову пришла такая счастливая мысль изобразить именно это здание, а не какое-нибудь другое?
На некоторое время снова воцарилась тишина, во время которой бородач, перестав работать, долго всматривался в создаваемое произведение, словно над чем-то напряженно размышлял, а затем повернулся к «Воландину» и, смерив его пронзительным взглядом, вновь отвернулся и произнес:
— Вероятно, вы относитесь к моим недоброжелателям, судя по вашей информированности и иронии насчет моих родителей… Все вынюхиваете, выискиваете, плетете пакостные интриги… А мне, собственно говоря, плевать… Да, я горжусь тем, что мой отец был простым путевым обходчиком и умер на работе, можно сказать, прямо на рельсах, а мать всю жизнь мыла полы и убиралась на «Красном Перекопе»… Но родители мои здесь ни при чем… Если вам самим или тому, кто вас сюда подослал, не нравится то, что делаю я, пожалуйста, не смотрите, но и мне не мешайте. Идите, любуйтесь слащавыми пейзажиками Фурыкова или безвкусными натюрмортами Смычковича… Время нас непременно рассудит, в этом уж не сомневайтесь.
А вам я отвечу почему… От этого здания пахнет историей, а не дешевыми духами или вяленой рыбой, и каждый в истории должен оставить свой след. А уж там сотрется он или нет, самой истории об этом и судить, — и живописец гордо тряхнул головой.
«Воландин» посмотрел на своих подопечных:
— Как говаривал один мой знакомый — древнеримский философ Сенека: vox populi — vox dei — глас народа — глас божий, — потом весело глянул на Валерия Ивановича и вновь обратился к бородачу:
— Смею вас заверить, великодушнейший Иван Паисьевич, что антагонистом вашего творчества не являюсь, по той простой причине, как бы прискорбно ни звучало, что мне оно не ин-те-ре-сно, — проговорил он по слогам. — Как не интересно и то, что делают ваши оппоненты, эти самые распрекрасные Фурыков и Смычкович и всякие им подобные. А уж тем более к их сторонникам принадлежать никак не могу потому, как в вашем городе нахожусь совсем недавно. Да и не к лицу это мне… — несколько посерьезнел он. — А насчет истории и следов в ней — эта мысль мне близка и понятна, но, должен заметить, что, к сожалению, совершенно не нова. И не каждый волен пачкать в ней да следы свои оставлять. А вам-то, уж поверьте мне, она почти ничем не грозит… — проговорил он задумчиво. — Хотя… через сегодняшнее событие маленький следочек, пожалуй, и запечатлеется. К тому же должен, талантливейший вы мой, заметить, что в словах и поступках ваших имеется бесспорное противоречие. И заключено оно в том, что, желая на словах наплевать на высочайших особ, на самом деле вы пачкаете красками холст именно потому, что как раз высочайшие особы в свое время здесь и пребывали, отчего главным образом и пахнет историей от стен и камней этих. А не потому, что по ним постукивал своим инструментом какой-нибудь там Иван или Тимофей…