К тому же, охочая до живых картин, аристократическая клиентура Рюлиной не последовала за ее обстановкой: преемницей Полины Кондратьевны оказалась, на новом месте, в самом бойком центре города, франко-русская еврейка мадам Юдифь. Под маской огромного и шикарного модного магазина, который своей работой и кредитом обслуживал весь петербургский полусвет и немалую часть света настоящего, хитроумная парижанка из Бердичева преобразовала свой дом свиданий в «уголок Монмартра» и, по новинке, заторговала пуще Рюлиной. «Мышиные жеребчики», золотые аксельбанты и прочее, как выражалась Федосья Гавриловна, «графьё, князьё да бароньё» хлынули под новую гостеприимную сень.
Таким образом, теперь со стен «корпуса» опять глядели на Машу Леды, Пасифаи, Данаи и Ио, свидетельницы первых шагов ее «просвещения» и падения. Как ни странно, но, бродя среди них, теперь даже не прикрываемых сукном, по комнатам, как бы одушевленным лаской цинической, но хорошей живописи, Маша чувствовала какую-то унылую отраду. Хоть и поганая, а все-таки молодость, – осколок чего-то, все же лучшего, чем нынешняя грязная неволя!
Пресловутый портрет Жени Мюнхеновой тоже перекочевал к Буластихе. Очевидно, культ «красавицы из красавиц» угас вместе с торговым домом генеральши, и будущая мадам Монтраше почла для себя неприличным сохранять реликвию, столь драгоценною, бывшую для мещанской девицы Александры Степановой, она же Адель.
Марья Ивановна созерцала давно не любимый ею портрет не без тайного, – пусть неумного, ребяческого, но непобедимого, – злорадства:
– Ага, Женечка! Хоть и на полотне, а пожаловали-таки к нам? Не можете выбраться из помойной ямы, как и мы, горемыки, и тоже не вверх плывете, а на дно тонете? Что наши «понты» пропишут тебе, голубушка!
И, точно, не прошло и недели, как король питерских безобразников, миллионер-мучник и пряничник Корлов, истыкал злополучное полотно лже-Маковского зонтиком в самых неподобных местах. Приблизительно на половине второй бутылки финь-шампань, он пришел к убеждению, что он совсем не Корлов, но цареубийца Желябов, а потому обязан произвести террористический акт. И, за неимением лучшего объекта, обрушился на безглагольное и недвижимое изображение Жени Мюнхеновой:
– А, шкура, великокняжеская наложница! Ты нашу русскую кровь пить? лопать народные деньги, добытые трудовым потом мозолистых рабочих рук? Врешь! Не допущу! Сокрушу! Вот тебе, польская стерва, – получай в брюхо! От сына своего отечества, – получай в сиськи! От внука верноподданных крестьян, освобожденных манием великодушного монарха от крепостной зависимости по манифесту 19 февраля, – получай во все места! Тапер! Жарь «Боже, царя храни!» А вы, девки, все – плакать!!!
За испорченный портрет заплатил пять тысяч. Артамону за то, что принес зонтик из передней, бросил сто рублей. Маше послал воздушный поцелуй и показал кукиш. Федосье Гавриловне, с щедрым видом, сунул в руку «на чай»… двугривенный!.. Хитрая баба приняла с благодарностью, словно Корлов ее озолотил. А потом привесила этот двугривенный брелоком на браслет и давай хвастать всем гостям из именитого купечества.
– Не думайте-де о моем двугривенном плохо: это – корловское пожалованье!
Присрамился пряничник, приехал выкупить язвительный брелок. Влетел купцу двугривенный в копеечку!
Глава 23
Общее мнение было, что Федосье теперь, оставшись об одной ноге, никак не управиться, и министерству ее конец. Самое большое, если хозяйка отдаст ей, как заслуженному инвалиду, под самостоятельный начал, одну из хороших, заработных квартир где-нибудь на окраинах поглуше.
Марья Ивановна обмирала, когда слышала эти толки. Она знала, что Федосья Гавриловна в таком случае не захочет с ней расстаться и сумеет оставить ее за собою, а перспектива найти себе тюрьму в каком-нибудь вертепе Васильевского острова или Большого проспекта, под властью искалеченной, дикой, ревнивой, бешено-вспыльчивой, драчливой старухи приводила ее в отчаяние. Антонина же щеголяла белым фартуком и звонила по дому ключами все с большей и большей уверенностью, благосклонность хозяйки к ней возрастала, и было уже почти несомненно, что весьма скоро она заменит Федосью Гавриловну не временно, но постоянно. И в зловещем взгляде будущей экономки Марья Ивановна читала, что, как ни скверно было ей в последнее время, но это еще – цветочки, а ягодки ждут впереди, и удовольствие по-настоящему-то с нее «шкуру спустить» Антонина с компанией еще только предвкушают.
Поэтому Марья Ивановна очень обрадовалась, когда хозяйка внезапно разрушила скопившиеся вокруг нее мрак и ужас неожиданным приказанием ехать в К. Федосья Гавриловна зарычала было на Машин отъезд раненой медведицей, но, прикованная к больничному одру, ничего не могла сделать против решительной хозяйкиной воли и только устроила Маше на прощанье ужасную сцену. Сиделки и больные – которые хохотали, которые негодовали и отплевывались, а Маша, уходя в слезах, дала себе слово, что не придет больше навещать свирепую приятельницу, разве что та уже заведомо умирать будет.
Вышло так, что это, действительно, было их последнее свидание. Неделю спустя, Федосья Гавриловна, превосходно выдержав удачно сделанную ампутацию и, по мнению врачей, уже вступив на путь выздоровления, вдруг с чего-то залихорадила-залихорадила и в два дня умерла от заражения крови. Но Маша Лусьева тогда была уже далеко и ничего о том не знала.
В поездке злополучная девушка очутилась под присмотром постоянной устроительницы поездок «Княжны», по имени Анна Тихоновна. Эта женщина почему-то невзлюбила Машу чуть ли не с первого же ее появления в буластовском хозяйстве и оставалась упорным врагом ее до настоящего дня, когда «гастроли» в К. завершились скандальным появлением Лусьевой в участке.
В другое время Маша пришла бы в ужас и великую скорбь, что придется ей путешествовать под суровым началом такой лютой ведьмы. Но сейчас уж слишком солона стала ей жизнь в корпусе: рада хоть в ад, да – лишь бы отсюда. Лусьева объясняла:
– Впрочем, я вообще и раньше тоже предпочитала ездить по городам, чем трепаться по петербургским квартирам. Я уже рассказывала вам, какое это удовольствие. Да еще, между квартирами этими, когда потом я с ними со всеми познакомилась, оказались такие, что страшно стало бывать… На одну, близ Николаевского вокзала, девушки, которые посуевернее, наотрез отказывались ехать: «Хоть бейте, хоть до смерти убейте, – не могу… боюсь…»
– Что же там? Черти, что ли? Или привидения ходят? – усмехаясь в усы, опросил полицеймейстер.
– Нет, видеть – никто ничего страшного не видал…
– Стуки?
– Н-н-н-нет… А впрочем, все мы были так настроены, что – в стене ли щелкнет, мебель ли треснет, в печке ли загудит – всякий звук странный, в этой квартире уже мерещился нам за чертовщину. Видите ли: я не знаю, что… но, бывало, едва войдешь, и вдруг тебе как-то совсем дышать нечем, и тоска нападает страшная, и все чего-то ждешь, ждешь… самого жуткого и скверного!.. До ужаса, аж дрожать начинаешь… Вот-вот кто-то опасный войдет, вот-вот что-то роковое случится… Говорят, будто на этой квартире, – дело было давно, еще до Буластихи, – «жильцы» уходили кулачищами купца, а как и куда потом его убрали, осталось неизвестно: все дело кануло в воду, и следствия не было… Ну вот – наши трусихи, разумеется, и верили, будто вся эта тягость от купца убитого: что он живет и душит…