Джим делает знаки, что засидевшимся пора убираться к черту. Даниэль меня просит (ясное дело, сейчас он уже пьяный) сказать Джиму, что он полиглот. Без особых усилий выполняю это желание, чем немного удивляю абстинента-хозяина. Джим знакомится с полиглотом, и я вижу, что это знакомство его не радует. Ему сейчас важно, чтобы все как можно скорее убрались.
Оглядевшись, обнаруживаю только Сесиль с Нойхаузом, Даниэля, бьющего кулаком в грудь Джима, и еще нескольких типов. Пора домой. Кое-как вырываю любовь саксофониста из клещей Нойхауза. Даниэль хочет еще побыть с хозяином, а тот, увидев вблизи Сесиль, не может устоять перед такими чарами: похлопывает по ее грудям. Из логова Петера спускается загостившаяся берлинка. Направляемся к выходу. Вчетвером.
Когда живительный воздух ударяет мне в голову сильнее алкоголя, я задерживаю у ворот детскую писательницу и шепчу ей в ухо:
– Ты знаешь, что ты замечательная? Если бы ты знала, какая ты замечательная! Если бы ты знала… Какая замечательная… Замечательная… Самая замечательная. Уже давно не видел такой красоты. Если бы ты знала, какая ты замечательная…
Плохо себя чувствую, поэтому сегодня лежу. Уставился на «Распятого» Грюневальда и думаю о тех, кто в моей жизни что-то значат, и о тех, кто представляют собой абсолютные нули. Нулей больше. Те, кто для меня важны, уже умерли. Парадоксально, однако с ними я провожу больше времени, чем с живыми. Ни в одном не разочаровался. Они каким-то удивительным образом умеют общаться со мной, знают, когда уступить, когда подбросить свое мнение, взгляды, правила поведения. Им я доверяю. Доверяю больше, чем живым, не упускающим случая устроить какое-нибудь свинство или подлость (как и я им). Теперь думаю о них. Стараюсь воскресить, эксгумировать из могил моей памяти, где они, пролежав много лет, спокойно отдыхали, потеряв надежду, что когда-нибудь будут воскрешены.
Думаю об Н., с которым изо дня в день встречался почти десять лет. Он был небольшого роста, крепкого здоровья и ужасно злобный. Свою злобу выливал на всех, особенно на старших. Никогда не упускал случая посмеяться над более слабым. Бросал якобы остроты, которых никто, за исключением меня, не понимал. Поэтому я каждый раз должен был объяснять их, комментировать, чтобы люди поняли хоть малую толику из того, что он хотел сказать. Меня это утомляло и нервировало, однако он был моим другом. Я терпел, а он воображал себя ужасно умным, наблюдательным, хотя, столкнувшись с более мощной силой или интеллектом, капитулировал и плакал от злости, что ничего не может сделать. Плакал истерически. Очень редко, но плакал. Никто его в этих случаях не жалел. Не жалел и я, хотя тогда он был моим лучшим другом. Странное было время. Странное и наивное, потому что считалось делом чести иметь лучшего друга. Это ненормально. Ужасно и аномально. Когда сейчас вспоминаю этот период своей жизни, меня трясет от ужаса и отвращения, так как все это было лишь иллюзией и ложью. Ничего больше не помню. Помню, что он каждый день обедал у меня и насмехался над матерью. Помню, что посиживали с ним в кафе. Помню, что тайком попивали и покуривали. Вот и все. Мне казалось, что я знаю его как облупленного. Знал, что он скажет в ответ на произнесенную мной фразу. Угадывал, как поведет себя после того или другого события. Казалось, что я все знаю о нем, а он – обо мне. Однажды даже доверил мне тайну: он нашел повесившуюся женщину. Правда, у него был брат, которого я никогда не видел. По младшему брату я не скучал, поэтому не слишком углублялся в то, кто он такой, откуда, что и как. Друг упоминал, что его брат учится в школе-интернате. Мне этого хватило. Мы были друзья, поэтому посторонние нас не волновали. Мы часами гуляли по городу. Тогда мне казалось, что разговариваем. Сейчас понимаю, что никакого разговора между нами не происходило. Даже не могу точно описать, что это было. Только неясные фразы, обрывки, которым нет названия. Однако в то время это казалось нормальным. Так было принято. Если кто-нибудь попытался бы отнять у меня ту дружбу, я бы чувствовал себя самым обиженным в этом мире. Даже странно сейчас, лежа на улице Кастаньяри, признать, что больше ничего не помню. Не знаю, я ли стер его из памяти или память, желая уберечься сама и уберечь меня, стерла все связанные с Н. события. Ничего больше не помню. Мне немного страшновато, что десять лет жизни могут так неожиданно исчезнуть из памяти. Странно. Очень странно. Странно, что один факт, который я узнал уже позже, зачеркнул длиннейший промежуток времени. Позже я узнал, что у него была и младшая сестра. Мы уже не дружили, когда раскрылась тайна: мой друг в шестилетнем возрасте застрелил сестренку из охотничьей винтовки; мать сошла с ума, родила ненормального младенца и повесилась. Целых десять лет я дружил с убийцей и не представлял себе, что может быть по-другому. Странно. Мрак.
Хочу изгнать этот факт из головы. Пытаюсь представить его незначительным, но мне это не удается. Как не удается найти и более впечатляющее событие, которое могло бы заглушить кошмар раскрытой тайны. Когда я об этом думаю, даже вонь улицы Кастаньяри кажется приятнейшим ароматом. Не могу преодолеть себя. Не могу. Жалею, что воскресил этот факт из могилы. Ужасно жалею.
Мать А. подстерегала меня в городе, припирала к стене и без стеснения говорила, что я больше всех подхожу ее дочери, так как нравлюсь ей. Мне не нравились ни дочь, ни мать. Мне никто в то время не нравился, мало кто нравится и сейчас. Однако давление было таким сильным, что на вечеринках я вспоминал данное ее матери слово и приглашал А. танцевать. Меня она ничуть не интересовала. Танцевал, только чтобы ей не так одиноко было сидеть рядом с теми, кто веселится. Она никому не нравилась. Хотя, как я вспоминаю теперь, для этого не существовало серьезных причин – она была довольно красива, разумна, все было при ней и ничего не было слишком много. Однако почему-то она никому не нравилась. Более того, большинство ее не терпело и каждую ее неудачу воспринимало как свою победу. Может быть, это было невыразимым метафизическим предчувствием? Не знаю ответа. Скорее всего, да, метафизическое предчувствие, хотя я ему и противился. Я был равнодушен к девушке, пусть мы временами и танцевали. Правда, когда я обнимал ее, ее начинали бить судороги, и это меня немного пугало. Она дергалась, билась, трепетала всем телом до окончания танца, пока я не отпускал ее. Кто танцевал с ней хоть раз, испытал то же самое. Это было неприятно. Да, очень неприятно. Такой ее трепет мы объясняли гиперсексуальностью, унаследованной, возможно, от бабушки или матери. Мы не углублялись. Вспоминаю, что, протанцевав с ней, я с облегчением переводил дух. Даже выпивал пару рюмок, хотя в те времена мы веселились умеренно – за вечер бутылка водки на одного. Она садилась, и никто больше с ней не связывался. Эта история повторялась каждый выходной, когда мы веселились в предместье. Никого она не волновала. Такое всеобщее равнодушие даже поощрялось, а тех, кто подольше с ней говорил или сам обращался с разговором, за глаза осуждали, их никто не понимал. Меня, правда, это не заботило. Потом я ее много лет не видел. Еще позже узнал, что умерла ее мать, на которую, кстати, она была очень похожа. Помню, однажды встретил ее в городе. Мы поздоровались, однако поболтать не остановились. Просто разошлись, так как прошло много лет, говорить было не о чем, а в том, чтобы переброситься несколькими вежливыми фразами, я не видел смысла. После этого у нее умер отец. Я ее совсем забыл. С другой стороны, забыть было нетрудно, так как в моей жизни она ничего не значила. А если значила, так только то, что иногда приглашал ее потанцевать. Не знаю, много ли это. Мне кажется, совсем ничего. Ей казалось несколько иначе. Я это понял, узнав, что она (я не видел ее пять лет) позвонила моей маме и призналась, что убила моего отца. Конечно, лгала. Позвонила ночью и выплеснула эту якобы правду. Это было только начало. По ночам она стала терроризировать мою мать, старалась выведать, где я живу, жаловалась, что окружающие ее травят, поэтому она ослабела, так как не может ничего есть, и т. д. и т. п. В конце концов звонки прекратились. Воцарился покой. Полгода назад я снова встретил ее в городе. Не узнал. Она меня узнала. Бросилась меня бить, колотить, крича во все горло, что я разрушил ее жизнь, виноват во всем, что с ней произошло, не имею права жить и должен умереть. Не могу сказать, что испугался. Просто было очень неприятно, хоть она и неизлечимо больна.