На этот раз Дунаеву снилось (видимо, под впечатлением рассказа Бессмертного о заклинании «золотое яйцо»), что он находится на вершине некоего узкого и высокого дома, в маленькой чердачной комнатке, ясной и прибранной, без единого лишнего предмета. Он стоит посредине этой комнаты, глядя в светлый, выскобленный, деревянный пол. В руке он держит золотое яйцо. Оно горячее. И становится все горячее. Вскоре его уже невозможно удержать в руке. Дунаев разжал руку и выронил яйцо. При падении яйцо легко пробило пол, как если бы он был бумажный, затем пробило пол нижнего этажа, затем следующий. Дунаев смотрел вниз, сквозь анфиладу овальных отверстий (каждое – со слегка обугленными краями) на удаляющуюся золотую искру. Он понимал, что яйцо уходит в Преисподнюю. Охваченный любопытством, он всматривался в овальную дыру и вскоре увидел, как золотая искра – где-то очень далеко внизу – канула в какую-то жидкую тьму, чем-то похожую на нефть. Оттуда, из этой нефти, доносился гул – неразборчивый, смутный, как если бы в глубине перемещалась огромная толпа или же работали тяжеловесные машины. Нефть шевелилась, бурлила, шла пузырями и жирными волнами. Внезапно золотая искра снова появилась и стала стремительно увеличиваться. Яйцо возвращалось. Пройдя все этажи, яйцо выскочило из отверстия в полу и снова оказалось в руке у Дунаева. Оно было все еще горячим, но становилось прохладнее с каждой минутой. Скоро оно стало уже нормальной комнатной температуры. Гул, идущий снизу, затих. Наступила полная тишина. Дунаев глянул вниз, сквозь «дыры», и включил «приближение». Нефть внизу больше не бурлила – она тихо уходила ниже, сквозь щели, освобождая пространства, которые раньше были затоплены ею. Открылись в основном технические помещения, наполненные какими-то агрегатами. Все машины стояли, недействующие, почерневшие.
Дунаев опустился взглядом еще на один этаж ниже – сначала ничего не удавалось различить, потому что нефть стояла до потолка, но затем она стала спадать, уходя еще ниже, – постепенно обнажилась роскошная гостиная, наполненная буржуазными трупами: раскиданные по коврам и креслам мужчины во фраках и женщины в длинных платьях. Нефть, уходя, оставляла их чистыми, незапятнанными. Они стали оживать. Кто-то встал, принялся разглядывать картину на стене… Другие вяло шевелились, словно пробуждаясь от летаргического сна…
Затем сновидения сделались невнятны. Когда все снова прояснилось, Дунаев увидел комнатку Машеньки в своей голове. Девочка, как всегда, сладко спала в своей кроватке.
Странность состояла в том – и это оскорбило и потрясло Дунаева, – что вся «комнатка» Машеньки, все стены, потолок, пол – все было исписано грубыми, разъезжающимися надписями, как пишут на заборах, на стенах домов, в подъездах… Надписи, сделанные разными почерками, выведенные углем, мелом или выцарапанные ножом, были самыми обыкновенные, типа Ленка+Петька=Любовь (и тут же было, конечно, приписано «любовь до гроба, дураки оба»), По Берлину!; Коля – мудак; сало; Светка из четырнадцатой берет в рот; марафет – говно; хуй не лимонад – соси не поперхнись; мусора здесь не пройдут; Спартак: в семь сходняк у Толяна; в двадцатой живут уроды; Привет с салавков; жопа; я все изведал, но такой суки как Поля…; Женька, хорош прятаться, выходи вечером во двор – поговорим; сухарь – пидарас; здесь живут фраера; Сергеева Лена сосет у чемберлена; Нюра и кирпич=ебля; кокаин и пизда – вот что мне нужно; здесь были Матрос и Бердин; Гитлер – малафейщик; Мирза ты зазнался, помни про перо; по четвергам Лена дает всем; Курск; Таньке четырнадцать, а сосет без удовольствия; нет, сосу по любви; коклюш; кто здесь ссыт и срет, тому смерть…
С изумлением читал парторг все эти надписи, разглядывая соответствующие изображения, недоумевая, как они могли появиться здесь, в этом сокровенном, недоступном ни для кого пространстве. Он чуть было не разрыдался от такого святотатства, но тут вспомнил, что это – лишь сон. Он посмотрел на лицо спящей Машеньки. Оно было, как всегда, возвышенным и блаженным, хотя подъездные и заборные надписи переползали со стен даже на белоснежный пододеяльник ее кровати – они виднелись на подушке, и даже на щеке спящей девочки было написано углем «Мирза – дурак».
Парторг подумал, что раз это сон, значит, все здесь зависит от него. Он сконцентрировался, собрался с силами и начал уничтожать надписи, стирая их одной лишь силой воли, постепенно очищая комнатку от этого неожиданного загрязнения.
Надписи, а также непристойные рисунки исчезали неохотно, медленно. Но все же исчезали.
Он не успел закончить эту работу, когда Машенька вдруг произнесла, не открывая глаз, сонным шепотом:
Кошки, ежи и созвездья
Ночью выходят из нор.
Лают собаки. Стонут поленья.
Ходит по комнатам вор.
Вор подбирается к сейфу.
Он подбирает ключи.
Теплые, пенные шлейфы
Катер оставит в ночи.
Есть в этом мире вокзалы.
Знаешь ли, знаешь про них?
В этих прокуренных залах
Много окурков чужих.
Где-то висят разговоры,
Где-то проходят пальто.
Нам, засыпающим, нужен лишь шорох,
Теплое нужно ничто.
После этого Дунаева словно бы накрыли огромной нагретой ушанкой. Стало темно, тепло, душновато, и сон (уже без сновидений) мчался куда-то вперед в темноте вместе с поездом, качаясь, набирая скорость и изредка разражаясь долгим, стонущим, сиплым гудком, в котором было что-то вопросительное, как будто поезд и сон спрашивали о чем-то у ночи, у пассажиров, у спящих, но никто не отвечал им. И только тонкий сквознячок, протянувшийся от окна, свежий, щемящий сердце, еще подпитывал холодом эту бегущую в пространстве комнатку, до невозможности согретую усилиями подобострастного истопника и веселой сухостью его березовых дровишек.
Дунаев спал, и во сне становилось ему все жарче, духота сгущалась, он метался и пытался поймать ртом и руками ускользающий сквознячок, и эфемерное холодное и живое тело этого сквознячка играло с ним, извивалось, отбегало куда-то, и возвращалось, и с девичьим смешком било по губам, и уже ему казалось, что это она, и парторг изумленно шептал: «Мария… Зачем?», уже не понимая, к кому обращается – к Синей или к Машеньке. Но сквознячок таял, теплел, и все реже вспыхивали в нем синие сверкающие глаза, все реже проскакивал в нем снежный запах и запах замерзающих яблок. Яблоки на снегу. Медленно замерзают. Ты их согрей слезами. Я уже не могу. Не могу.
Дунаев за время войны научился щедрости: он больше не подсчитывал время, отданное сну.
Проснулся он от жары, которая стала невыносимой.
– Мы в Ташкенте, – сухо сказал Бессмертный. И вышел из поезда.
За ним последовали Дунаев и трое «свирепых интеллигентов» – все сильно осоловевшие от поездного беспутства. Поручика с ними не было. Генеральские униформы исчезли, теперь они были одеты в свое: скромное, мятое.
Парторг и раньше бывал в Ташкенте, поэтому вид вокзала и города ничем не удивил его. Зима и война не ощущались здесь, разве что везде стояли патрули и проверяли документы, поэтому члены диверсионной группы, по знаку Бессмертного, сделались невидимыми. Так и пошли по городу. Собирались случиться душные сумерки. На одной из сонных улочек, вдоль которой тянулись белые глинобитные стены, Бессмертный постучал в калитку. Открыл обычного вида восточный человек в тюбетейке и молча с вежливой восточной улыбкой и поклонами проводил их сквозь сад в квадратный внутренний дворик.