«Я в Черных деревнях», – понял парторг и снова лег на лавку. От этой мысли ему стало спокойно. Даже дрожь в теле стала постепенно исчезать. Сейчас он, как после пыток, хотел лишь одного – чтобы его больше не мучили. Хотел лишь лежать в этой тьме, чтобы ничего не надо было делать. Вскоре он заснул, и сон принял его без сновидений, такой же темный и простой, как черные деревни.
Когда он проснулся, все так же вокруг стоял мрак. Но тем не менее чувствовалось, что полдень, что дверь открыта и в нее входит теплый воздух и вместе с ним деревенские звуки: скрип колодезного журавля, и далекий лай собак, и гоготание гусят, и кряхтение мужика, который точил косу под окном. Затем стало слышно, как мужик отложил косу и точило, поднялся и вошел в комнату.
– Оклемался, что ли? – участливо спросил мужской голос. – Чаво смотришь совой-то? Али не видишь ничаво?
– Не вижу ничего, – сказал парторг.
– Слепышом, значит, стал, – сказал мужик. – Ты из партизан небось. К немцам, что ли, попал? Пытали, что ли, тебя? Как сбежал то? – Мужичок, видно, был из любознательных.
– Да, пытали, – ответил парторг. – Не помню ничего. И не вижу ничего.
– Как звать-то хотя помнишь?
– Володей вроде звали, – неохотно ответил Дунаев. – Владимир Петрович.
– Владимир, значит, Петрович. А я буду Афанасий Тихонович. Вот и познакомились. Ну, живи покамест, жалко, что ли. Раз болезный, так живи.
– Спасибо, – выдавил парторг. Говорить ему было трудно.
– А чего, дочку вот благодари. Она тебя нашла, она за тобой и ходила. Мы с женой Ангелиной Ивановной думали, ты помрешь. Ан нет, не помер. Русский человек, он живучий. Живи, значит, раз не помер. Живи вот.
Мужик вышел и закрыл за собой дверь.
И парторг стал жить, как ему посоветовали. Дни и ночи проходили в одинаковом мраке, но силы постепенно прибавлялись. Вскоре он стал вставать, ходить по комнате. Потом стал выходить из избы. Поначалу сидел на завалинке, иногда с хозяевами, а иногда и один. Потом стал исполнять мелкую работу, какая казалась под стать слепому. Ходил даже косить с мужиками и косил хорошо, размашисто, глядя то вверх, во тьму, то на свои руки, которые сжимали черную, сотканную из тьмы косу.
– Во, партизан-то как махать пошел… Глянь, как кладет – одну за другой… – шутили вокруг невидимые мужики. – Ты ему под горячу косу не попадайся – скосит, как траву. Сапоги дальше сами пойдут.
Парторг слушал их хохот, но сам даже не улыбался.
«После “солнца” не улыбаются», – думал он. И все же ему было, пожалуй, неплохо здесь, в Черных деревнях. Он чувствовал себя в безопасности. Он помнил, что здесь «земля сама под себя заходит», а значит, закрывает его от неба, которого он теперь боялся больше всего на свете. Он солгал Афанасию Тихоновичу – он все помнил.
Помнил, в частности, что говорил ему Поручик о Черных деревнях: безопаснее места не сыщешь: «когда прижмет по широкому и по узкому делу, прячься в Черных деревнях – туда за тобой ни немцы, ни ОНИ не сунутся».
И вот наступило это время, когда прижало и «по широкому» и «по узкому». Самое время отсидеться у черных. Да и тьма его совсем не раздражала. Когда ему хотелось изредка увидеть что-нибудь, он подносил к лицу свою руку. Она была видна неясно, но все же видна. За многие дни он изучил свои руки так, как никогда не знал их раньше. Он вспомнил, как Радужневицкий учил его гадать по руке. Выяснил, что на правой ладони у него линия жизни очень длинная, чуть ли не до ста лет обещающая продлить ему жизнь, но раздвоенная, так что, собственно, это была не одна, а две линии жизни, обе столетние, длинные и почти не пересекающиеся друг с другом. На левой ладони линия жизни, наоборот, обрывалась в самом начале, как если бы он умер лет в двенадцать. Что же касается линий ума и сердца, то в них ничего необычного не замечалось – довольно глубокие, четкие. Он присматривался к линии ума особенно пристально, пытаясь распознать, не написано ли ему на роду безумие (в глубине души он считал себя сумасшедшим), но ничего такого не обнаружил. Видимо, потому, что сумасшествие его было не внутреннего происхождения, а внешнего, вызванное контузией. «Судьба» в этом деле, наверное, не участвовала, одна лишь простая случайность.
Сжав руку в кулак и посмотрев на кулак сбоку, Дунаев с удивлением убедился, что жениться ему надлежит четырежды.
«Неужели еще три раза буду женат? – думал он. – Вроде не молод уже. А с другой стороны, что такое “жена”? Одна жена у меня, по жизни, Соня. Вторая, можно сказать, Зина Миронова. Тоже почти жена. Блокада нас поженила, она же и развела. А третья жена, по любви, – Синяя. Хоть и был всего один поцелуй, но зато какой! Венчальный». – И он несколько раз задумчиво повторил про себя: «Венчальный. Венчальный».
«А была еще у меня сущностная невеста, девочка еще, и жил я с ней как с женой, но она за другого пошла. Так что она не в счет. Кто же четвертая жена? Видимо, я с ней еще не знаком».
Так Дунаев развлекался в темноте. Когда ему надоело гадать себе по ладоням, он рассматривал обтрепанные рукава своего пыльника. С них свисали интересные грязные нитки. На правом рукаве висело три нитки, их он нарек мужскими именами – Егор, Трифон и Тимофей. С левого рукава свисало пять ниток, им он дал женские имена – Аглая, Катя, Анюта, Женя и Полина. От нечего делать он иногда «женил» их – то Егора связывал узелком с Полиной, то Анютку выдавал за Тимофея. Потом браки распадались. А может, это были не браки, а мимолетные любовные связи.
Когда и эта игра наскучивала, он рассматривал бинокль, заглядывал в него, вертел настройку, хотя, кроме мрака, не надеялся ничего увидеть в окулярах. Потом вынимал из своих карманов все, там завалявшееся, рассматривал, поднося к самым глазам. Все его вещи, как и собственно тело, были ему слегка видны, в отличие от чернодеревенских вещей, людей и пространств. Нашлась в кармане даже страничка, выпавшая из журнала «Звезда». Он с удовольствием прочел бы ее, но мелкие буквы не удавалось разобрать.
– Ишь играется с цидулей, словно видит чего, – говорила жена Афанасия Тихоновича Ангелина Иванна.
В деревне его твердо считали совсем слепым.
На вопросы он не отвечал, отмалчивался. С чернодеревенскими ему отчего-то не хотелось разговаривать, хотя он считал их хорошими людьми. Но уж больно они были просты. Когда изредка он пытался расспросить их, далеко ли немцы, где партизаны, где он сам был найден и долго ли тут находится – все ответы были бестолково-неопределенные, беспечные, типа: «Ой, долгонько», или «Бог знает», или «Ох, везде, где нас нет».
Единственным человеком, с которым он разговаривал, была Глашенька, которая подобрала и выходила его. Он узнал ее по голосу. Это была та самая девушка, свидание которой с любовником он наблюдал когда-то. Каким-то образом, то ли интуитивно, то ли по тяжелому, шаркающему звуку ее шагов и по задыхающемуся слегка голосу, или по случайным словам окружающих, он понял, что она беременна. Как-то раз они столкнулись в дверях, и Дунаев почувствовал ее круглый, большой живот.