– Идем, кой-чего покажу!
Парторг нырнул за ним в лаз, через минуту они достигли небольшого овального помещения с круглым потолком. Это была каверна в теле камня (как в сыре), превращенная в храм, где все состояло из каменной резьбы и было освещено странной формы лампадами и светильниками, испускавшими сияние разных цветов. Резьба была очень глубокой и изощренной, освещение придавало ей немыслимую отчетливость. В центре располагался алтарь круглой формы, где установлен был огромный продолговатый кристалл, покрытый рельефными письменами. На стенах изображены фигуры каких-то существ, стилизованные в причудливой, незнакомой манере. Фигуры сплетались в орнамент, напоминающий охапки окаменевших цветов, выпирающие из стен. Таинственное освещение опьяняло душу. Но спутник Дунаева уже вылезал обратно в коридор, где снова включил свой фонарик. Дунаев последовал за ним. «Где я нахожусь? Кто он? Что это за храм? Какой религии?» – эти вопросы остались без ответа. Дунаев отчего-то не решался задать их, а его спутник молчал. Они продолжали путь. Вскоре снова начались лестницы, одни – длинные и крутые, другие – узкие и извилистые, третьи – пологие, с широкими ступенями и площадками, четвертые – полуразрушенные. С какой-то из лестниц они свернули в другой храм, просторнее, чем первый. Здесь все было иначе, хотя так же вместо гладких стен громоздились заросли черной каменной резьбы, так же тихо мерцали лампады и какой-то незнакомый солоноватый запах витал в воздухе. Может быть, стиль изображений был иным.
Впоследствии, спускаясь часами по необъятному лабиринту пещер, Дунаев и его спутник посетили множество храмов, длинных и круглых, вырубленных на уступах или в кавернах, посреди огромных залов или в глухих щелях. Некоторые храмы стояли в ямах, затопленных водой, некоторые – на потолке, будто резчики были существами типа летучих мышей и жили на сводах вниз головой. Часто казалось, что создатели храмов были слепыми и вообще сильно отличались от людей. Поражала захватывающая дух древность этих сооружений – все когда-либо созданное человеком показалось бы здесь младенчески свежим. «Человек живет совсем в другое время», – подумал Дунаев. Воздух становился горьковатым, затем горьким. Каменные толщи приобрели непроницаемо-черный вид, будто путники пробирались сквозь уголь. Затем поверхности стали пористыми, словно изъеденными (таким бывает дерево, источенное термитами или жучками). Воздух постепенно приобретал фиолетовость, а вместе с ней – сладость. При вдохе появлялось чувство, что в легкие вливается мед. При этом дышать стало гораздо легче, чем обычным воздухом, хотя здешний воздух был плотнее воды. Вскоре путники уже не шли по твердой поверхности, а будто бы «плыли» в смутной, неразличимой, болотистой, зелено-фиолетовой субстанции, более похожей на сок или густой суп с чернилами. Время, как и пространство, также зарастало, превращаясь в тот «спящий Хаос», который предшествовал разделению на формы. Дунаев чувствовал, что медленно тает, сливаясь с окружающим «желе». Его спутник тоже растворялся – фонарик с трудом высвечивал отдельные части фигуры – лоб, нос, руки, пуговицы, колени. Остальное пропадало в темной гуще, и было ясно, что этого «остального» совсем нет, что больше уже ничего не осталось от человека в этом холодце. Остатки парторга еще некоторое время болтались где-то в вечных сумерках, лишь четкая точка сознания неуклонно продвигалась вниз, ведомая другой точкой. Но точка его провожатого вскоре исчезла вместе с последней искрой электрического света от фонарика. Дунаев ощутил, что уже не плывет, а летит вниз. Он понял, что падает в пропасть, в бесконечную скважину мрака.
Он был близок к тому, чтобы по-настоящему испугаться (как можно испугаться только во сне).
И вот тут-то, уже забыв обо всем, он вдруг увидел и услышал Тайну. Можно сказать, что он «вошел» в нее как в некий широкий поток, могучий и неостановимый. И в то же время и «не вошел», оставаясь наблюдателем, зрение которого будто приникло к невидимому окошку. Из темноты смотрел он на зернистое струение, мягкое и ласковое, которое, кажется, являлось музыкой. Музыка, таинственно-глубокая, ни на что не похожая, была не только слышна, но ее можно было видеть, и она была подобна живому, искрящемуся меду, весело спешащему куда-то сияющим потоком, и вместе с тем все оставалось на месте, оставалось неисчерпаемым, словно бы смеющимся, таким радостно-юным, каким только и может быть то, что еще не знало бытия, нерожденное и не предназначенное для испытания временем. Это текло без усилий, легче света, но нельзя было определить направление течения, поскольку было оно вне направлений и вне пространства, как самый сокровенный праздник. Дунаев ощутил имя тайны – кажется, оно звучало приблизительно так: «Энизма». Удивительная наивность и при этом знание, совершенно иноприродное всем мирам, переполняли Энизму, составляли некоторое «подмигивание» в ее существе. Будто наш мир всегда ощущался ею как «достойный сожаления», со всем его божественным и темным, расщепленным и изнуряющим существованием. Свободная от всего, и от себя, и от «обязанности быть», Энизма как бы означала некое «несогласие» с идеей остального мира. Она будто пела: «У нас тут все совсем по-другому! Вот где настоящая радость!» Но ее спокойствие не омрачалось «несогласием», обособленностью, поскольку она «более, чем была», не убывая и не превышая себя. Непротиворечивость ее захватывала своей осознанностью, обескураживала странностью и трогала до глубины души пронзительной загадочностью. Неистово хотелось «вырваться» в Энизму, остаться в ней навсегда, но – увы! – это было невозможно. Дунаев оказался, сам того не сознавая, в другом месте. Это был глухой подземный коридор. Вдруг совсем рядом с ним (будто стена, у которой он лежал, была тонкой перегородкой) раздалось несколько тоненьких голосочков, которые очень смешно и нараспев пропищали хором:
– ВО-ЛО-ДЯ, ПО-РА ВСТА-ВАТЬ! ВО-ЛО-ДЯ, ПО-РА ВСТА-ВАТЬ!
Володя очнулся, но не «встал», поскольку вставать ему было некуда, точнее не на что. Он все еще был колобком и валялся в заброшенном тупике метрополитена. Оказалось, что все предшествующее было даже не сном, а всего лишь обморочным видением. Однако это видение вселило в него некое успокоение, уравновешенность. Вспомнив все, что предшествовало его попаданию в тупик, он не обнаружил в происшедшем ничего особенно страшного. Сейчас ему даже казалось странным, с чего это он решил, что Поручик – предатель? Из чего это следовало? Из того, что Поручик шептался с Бакалейщиком? Да мало ли с кем и о чем Поручик шепчется! Это даже хорошо, что старик контролирует ситуацию, вместо того чтобы сидеть у себя на печке. И то, что о девочках обещал позаботиться, это тоже хорошо. Они ведь не виноваты ни в чем, они чистые и хорошие. Их забросили сюда, наверное, даже не предупредили о том, что у нас тут творится. Конечно, надо о них позаботиться.
Вот какие благостные, спокойные, благонамеренные мысли теперь посещали Дунаева, как бы восходя в его сознание из священных глубин, от «ЭНИЗМЫ». Единственное обстоятельство чуть-чуть его огорчало: он снова был в шарообразном теле, и эта нелепость как-то не вязалась с упорядоченным и солидным состоянием его души, освеженной видением. «Как же все-таки подзаебала меня эта вся сказочность, фольклор этот ебаный! – подумал он с оттенком раздражения, но тут же осадил себя: – Впрочем, так нужно. Иначе как с немцами бороться? Против них сила нужна, поэтому все годится, что на силу работает. А на силу не такие вещи работают, на которые смотреть приятно. Это не Колонный зал!»