Очередной «уровень» оказался пустым. Стены «баб» вообще не были раскрашены, лишь иногда на их шершавой, деревянной, светлой поверхности, теперь свободной от лака, виднелись отметки карандашом, черточки, цифры и крестики, должные размечать будущий рисунок на стене. Голые электрические лампочки спускались сверху на черных шнурах. Дунаев катился по деревянному настилу, похожему на те, которые обычно идут вдоль заборов, окружающих большие стройки. В этом наполненном запахом дерева коридоре Дунаеву стало хорошо. Один раз он засмеялся, припомнив, как перед поездкой в Киев оторвал у Поручика бороду. Смех вышел сухой и черствый. И тут парторг резко затормозил. Прямо перед ним, в стену внутренней «бабы», была воткнута колоссальных размеров швейная игла, ярко блистающая в свете лампочек. Она была воткнута в Трещину наискосок, сверху вниз, и загораживала собой проход внутрь восьмой матрешки. Огромное игольное ушко (в которое Дунаев проскочил бы, как в ворота) виднелось где-то далеко вверху, в него была вдета белая нитка, на самом деле представляющая собой неимоверной толщины канат, концы которого спускались к полу. Половинки яйца, едва различимые, кружились вокруг каната, будто оборачивая чем-то невидимым его белоснежную ребристую поверхность. Дунаев оттолкнулся и понесся вперед, рассчитывая на ходу схватить концы каната ртом и рвануть их за собой, чтобы выдернуть таким образом иглу из щели. Но он промахнулся и ударился о стену. Концы каната больно хлестнули его по пухлому «затылку».
Он поехал назад, схватил ртом концы каната и потащил их за собой. Канат поддался легко. Но оказалось, что он по ошибке ухватил только один конец каната и вытащил одним махом весь канат из «ушка». Другой конец валялся на полу возле Щели, над ним застыли яичные половинки. Проход был по-прежнему закрыт иглой. Дунаев удрученно покатился назад, к Щели, и дальше – вдруг неожиданно отыщется другая щель, дыра или какой-либо проход? Но ничего подобного не было. Однообразно потянулись стены деревянной болванки. А минут через пять показался тупик. Он покрутился возле гладкой стены тупика, на всякий случай попытался разок-другой пройти сквозь стену, но безрезультатно.
И тут Дунаева посетила мрачная мысль.
– А что… если… если дальше ничего нет? Ведь обычно последняя матрешка внутри – из цельного куска дерева. Без внутренней полости! Может, и здесь так же…
Его предали. Никакой Энизмы здесь, конечно же, быть не могло. Как же он мог поддаться на это фуфло, на этот детский блеф?
Угрюмо черствея, он катился обратно. Вот впереди снова засверкала Игла, заслоняющая проход в Щель. Она торчала, словно слегка наклонившаяся стальная колонна. Он решил таранить ее лбом, чтобы сдвинуть хоть ненамного. Небольшого сдвига Иглы было бы достаточно, чтобы он смог протиснуться. Но случилось иначе.
Стоило ему поровняться с Иглой, как яичные половинки заверещали. Словно бы завизжали двое алмазных юродивых. Резкий звук подхватил шарообразное тело парторга и легко подбросил вверх.
«Спорт!» – только лишь и успел крикнуть бедный Дунаев. Он пролетел сквозь колоссальное игольное «ушко» и упал сверху на Иглу. И покатился по ней вниз с нарастающей скоростью. Игла пронзала насквозь следующий коридор и уходила в тело Девятой «бабы». Дунаев не успел разглядеть пространство восьмой «бабы», стремительно проскочил его и въехал по игле в Девятую.
Ему казалось, он падает в сорвавшемся лифте. Тем не менее, не доезжая до кончика Иглы, он крутанулся и ловко спрыгнул вбок, упав на широкие мраморные ступени.
Девятая «баба» была последней. Она была окончательно-центральной. Она была привилегированным эмбрионом в телах остальных «баб». И она не состояла из «цельного куска дерева». Сухие страхи Дунаева оказались напрасными. Последняя «баба» была полой. И эта роскошная полость теперь распахнулась перед Дунаевым.
Встречают колобком и снегом
Врагов в российских деревнях.
А те идут, накрывшись пледом,
Скользят на тонких каблучках.
Но вот – здесь льдышка роковая,
И подломился каблучок.
(О, господи, какая молодая
Жертва русская еще!)
Огромная белая птица
Летит над краями снегов,
От слез очкарика Фрица
Туманятся стекла очков.
Кого уже накрыли флагом
С арийской свастикой в кружке,
Другие мнутся по оврагам
И в женских шубках прячут мел.
Только кал, только липкая соль по углам!
Только кал, только липкая соль в этот вечер!
И гармоники плач, плач гармошки губной —
Поражение будет большое, как вечность.
Словно валенок влажный в чешуйках снегов,
Оно нежно надавит и спрячет в колоннах,
И впечатает в наст – в тот блестящий покров,
Что снега покрывает в местах этих сонных.
Отчего-то вспомнилось парторгу лицо гитлеровца, увиденное в заболоченном коридоре между третьей и четвертой «бабами». Лицо фашиста было таким светлым и хрупким, так много свободы было в нем, посмертной решимости не бояться за себя. «Ведь он теперь может миллионы лет так пролежать и пальцем не шевельнуть!» – с уважением подумал Дунаев о враге. Он вдруг ощутил жалость к бедным немецким солдатикам, ни за что гибнущим в глухой и далекой России.
Внутренность последней «бабы» действительно была, по-видимому, чем-то вроде «актового зала», имеющего форму круглого амфитеатра. Мраморные ступени спускались уступами вниз, к центру воронкообразного пространства, которое находилось у матрешки в голове (только сейчас Дунаев понял, что все «бабы» уходили в землю вниз головами, таким образом, «подземная Матрешка» была как бы отражением небесной Матрешки – той самой «Московицы», о которой рассказывал Дунаеву шахтер). В глубине «воронки», в самом центре, куда ввинчивалось все ступенчатое пространство амфитеатра, чернело большое круглое отверстие – огромный колодец, окруженный низким мраморным бордюром. Вокруг колодца имелась маленькая мозаичная площадка. Кончик колоссальной иглы, по которой только что скользил Дунаев, нависал над самым центром черного колодезного провала. Этот кончик – острый, тончайший – был выхвачен из полутьмы узким лучом специальной лампы. Острие иглы сверкало над тьмой «хирургической» искоркой. Дунаев про себя назвал эту искорку «колодезной звездой». Если бы Дунаев не соскользнул с иглы, а скатился бы по ней до самого острия, он оказался бы на мгновение стоящим на «колодезной звезде», после чего упал бы со «звезды» прямо во мрак колодца. Строгое и загадочное великолепие финального зала восхитило парторга. Нет, не напрасно он стремился сюда. Тишина. Глубочайшая тишина, не нарушаемая ничем, царила здесь. Стояли как бы сумерки, хотя кое-где и виднелись матовые шары, наполненные холодным, ясным светом. На беломраморных кубических постаментах, поднимающихся высоко над ступенями амфитеатра, виднелись статуи, а также, почему-то, мебель. На одном из кубов теснились трюмо, на другом – кровати, на третьем (как в мебельном магазине) можно было видеть накрытый обеденный стол орехового дерева и такие же стулья, чинно расставленные вокруг. Дунаев разглядел интерьер ванной комнаты с белой ванной, яркими медными кранами… Изваяния также были загадочны. Ближе всего к парторгу располагалась беломраморная статуя казака, разрубленного пополам. Казак был изображен усмехающимся, лукавым, беззаботно покуривающим свою люльку, несмотря на то, что нижняя половина его тела, включающая живот, лежала отдельно, на некотором расстоянии. Медная табличка вещала чеканными буквами: КАЗАК, РАЗРУБЛЕННЫЙ ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ, НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ. Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.